И еще я видел и чувствовал, как Лина лежит, закутавшись в летнюю простыню, ей тоже не хочется вставать, она думает обо мне, о нас, и, пожалуй, это было единственное знание, которое мне мешало. Я был еще бессилен, а так – бессилен вдвойне.
По дороге к метро я прошел мимо булочной, хлеб, слава Богу, завезли рано, люди стояли спокойно, кое-кто рассуждал о вчерашнем происшествии, общее мнение склонялось к тому, что имел место "нормальный" полтергейст, и что только полтергейст или пришельцы способны вернуть Россию на путь истинный. Никто, впрочем, не знал, что есть – путь истинный. Чтобы было хорошо – и все.
Я шел вдоль бульвара, город казался вымершим, несмотря на то, что люди спешили по делам, толкались на остановках, ругали власти; утренняя жизнь бурлила, но у меня было ощущение, что ничего этого уже нет. Город чист, пуст и прозрачен. Я видел внутренности домов, квартиры – тоже пустые, и в этой тотальной освобожденности от людского духа проступала гармония, которую уничтожил своим явлением человек. Я примеривал миру новую (старую?) одежду, и она была хороша.
Любил ли я людей? Мне всегда казалось, что любил. Мне и сейчас это казалось, и верилось, что принятое решение – для людей. Не этих вот, конкретных, а для людей вообще – для человечества. Я знал: если опыт не удался и последствия неустранимы, то нужно начинать все заново. С нуля. Чтобы во второй раз не повторять ошибок первого.
Пожалуй, мне еще нужен был Иешуа – не для того, чтобы что-то узнать о себе, но чтобы укрепиться в своем знании. Я уже знал почти все, и знал, что все – правда. Убеждение явилось из глубины, всплыло, взлетело, воспарило, ни на чем, вроде бы, не основанное, но как только что забетонированное основание – готовое затвердеть мгновенно и навеки.
Иешуа я увидел в боковой аллее, как и ожидал – судя по всему, он проповедовал основы иудаизма, иначе зачем его стали бы колотить по чувствительным местам двое типов в черных куртках боевиков "Памяти"? Увидев меня, Иешуа, видимо, вспомнил о том, что существует и другой способ самообороны, кроме классического "если бьют по правой, подставь левую". Он дернулся, отчего его собеседники повалились как кегли, и пошел ко мне, и над головой его слабо светился ореол святости или, как сказали бы экстрасенсы, – аура мышления. Красиво.
– Кончилась суббота, – сказал я. – Какой же сегодня день – восьмой или шестой? Вперед мы идем или назад?
– Вперед, – сказал Иешуа, – но день сегодня шестой.
– Конечно, – согласился я, – нет движения без противоречий.
Я родился в тот самый день, когда умер мой дед. А может, и в ту самую минуту. В этом факте не было бы ничего примечательного, если бы он не повторялся из поколения в поколение. Деда по отцовской линии я видел, естественно, лишь на фотографиях в семейном альбоме – этакий бравый боец Красной Армии, кадровый военный, прошедший гражданскую и отечественную без единой царапины, дослужившийся до полковника и умерший от сердечного приступа в возрасте шестидесяти трех лет как раз в тот день (или даже миг?), когда в роддоме на Сретенке я издал первый крик.
Историю эту рассказал как-то дед по материнской линии. Мне было лет десять, и я не придал рассказу значения. Много позднее я понял, что в семье относятся очень серьезно к этой, скажем так, странности. Насколько я узнал, расспрашивая родственников, наша семейная "традиция" не имела исключений. Цепочка рождений и смертей прослеживалась до одного из современников Радищева, еврея по крови, жившего в местечке около недавно основанного города Одессы. Во мне перемешалось немало кровей, не только русских и еврейских, но также польских, немецких, грузинских и даже, если верить преданиям, испанских. Конечно, кроме фактов, подтвержденных документально, были и легенды, как-то эти факты объясняющие. Главная гипотеза: переселение душ. В миг смерти душа деда переселяется во внука и продолжает жить в иной ипостаси.
Мне казалось сейчас, что одна из множества моих бывших душ и сущностей знала этого Иешуа – я еще не мог вспомнить деталей, но когда он сказал об окончании Субботы, у меня возникло четкое ощущение, что это уже было, и тогда, в первый раз, я сказал ему, что Суббота священна, кончиться она не может и... что еще?
– Тебя, видно, немало били в последние дни, – сказал я.
– Да, господин мой. Я привык.
– Ты привык. А я нет. И кое-чего не понимаю. Объясни.
– Что, господин?
– В предках своих – деде, прапрадеде – это был я, и линия моей жизни не прерывалась ни на миг?
– Конечно. Как могла она прерваться?
– Когда она началась?
– Ты и сам знаешь ответ.
Я знал ответ: она не начиналась никогда, потому что всегда была.
– Иешуа, – сказал я, – не говорю, что не знаю ответа. Я не понимаю его.
– Мне ли объяснять? Ты понимаешь все, господин, но еще не все помнишь.
Иешуа остановился. Мы дошли до перекрестка аллей, откуда была видна ажурная арка станции метро.
– Дальше пойду один, – сказал я. – А что будешь делать ты?
– Моя миссия завершена, господин. Отпусти меня.
Он был прав, но мне не хотелось, чтобы он исчезал без следа. Мне еще многое предстояло вспомнить и понять в себе, и хотя я мог сейчас больше, чем понимал, предчувствие пустынного и беспросветного одиночества сдавило виски, и я сказал:
– Останься. Пока. Мне трудно.
Иешуа кивнул, хотя я и видел сомнение в его глазах.
– Подожди меня дома, – сказал я. – В диспуты не встревай. Не хочу, чтобы тебя повесили на фонарном столбе или пырнули ножом. Распятия сейчас не в моде.
Я не стал ждать ответа и пошел к метро. Ключ я Иешуа не дал – войдет и так.
В холле института стояли Рыков и Фильшин, аспиранты кафедры космологии, и хохотали. Увидев меня, Фильшин перестал смеяться и сказал, как говорил уже битый час каждому входящему: