«Ах, Райко, Райко, что> же ты не открываешь ворот!» — вздохнул Момчил, и в голове его, быть может в десятый раз, промелькнула мысль: не передался ли
Райко врагу и стоит теперь на стене Перитора, глядя, как гибнут товарищи? Но он тотчас прогнал эту мысль: «Нет, Райко не таков. Это периторцы боятся впустить меня: в город войдет победивший!»
Со стороны агарян послышались редкие, отрывистые удары барабана. «Тут дела неважные. Посмотрим, как в других местах», — решил Момчил и повернул коня направо, прямо к озеру. «Ну как, братья? Как, побратимы?» — спрашивал он (каждого, попадавшегося ему на глаза. «С греками хорошо, а с агарянами плохо. Налетают, сукины дети, как зельем опоенные!» — звучало в ответ. Лица у всех были озабоченные. «И тут плохо, — вздохнул Момчил. — Где Нистор?» — «Убили Нистора, воевода, и Богдана-богомила убили, а Саздану голову отрубили, на шест ее воткнули». Подбежал Раденко: «Одолевают, побратим, нечестивцы проклятые! Того и гляди от города отрежут!» Вдруг на них посыпался град стрел; чалмы стали приближаться. Момчил снова взглянул на озабоченные лица окружающих. «Слушай, Раденко! — сказал он. — Верхом драться нам больше нельзя: тесно. Давайте спешимся и будем подаваться к Перитору. Может, Райка отворит. Как только я слезу с коня, вы тоже слезайте и гоните коней на агарян. Пока агаряне будут за ними гоняться, мы отступим». Так и сделали. Выждав, когда первый ряд агарян приблизился настолько, что стали видны лица, Момчил первый соскочил с коня. Но, прежде чем погнать служившее ему верой и правдай благородное животное, поцеловал его между ноздрей. Так же поступили и момчиловцы: слезли с коней, простились со своими Шарцами да Белчами и сильным ударом под брюхо погнали их к врагу. Кони бешено поскакали к вражеским рядам, подняв такую пыль, что в облаках ее потонули поле и люди. А пока агаряне ловили коней, не видя, что делается дальше, Момчил собрал оставшихся в живых дружинников и отвел их назад, на такое близкое расстояние к городу, что стали видны даже лица стоявших на стене. Но ни Райка, ни кого другого из момчиловцев среди последних не было, и ворота не открывались. В первый раз за долгие годы у Момчила сжалось сердце. «Тут не скотина, люди умирают, а они со стен любуются, как на представление! Мы погибли, погибли. Нам нет спасения!» «Товарищи и братья! — громко обратился он к собравши мся. — Может, перед нами так и не откроют ворот в Перитор. Тогда нам придется сложить здесь свои головы. Кто хочет, пускай спасается, пока не поздно: либо Кантакузену сдастся, либо через озеро вплавь... » В ответ поднялся общий крик: «Нет, воевода, отец наш, с тобой мы жили, с 'гобой и помрем. Есть еще у нас силы, течет еще в жилах наших юнацкая кровь!» — «Ладно, — ответил Момчил. — Держитесь. Будем бороться вместе. А если меня убьют, вы будете свободны от клятвы и вольны поступать, как вам вздумается!»
Едва он произнес эти слова, как вокруг снова засвистели стрелы агарян. Пыль поднялась до неба, нависшего над периторским полем и сражающимися словно огромное серое брюхо какого-то зверя. Местами облака собирались в тучи, растягивались и свисали вниз, подобно большим полным выменам, из которых вот-вот брызнет влага. Перед тем как броситься в сечу, Момчил кинул взгляд вперед. В одно мгновение он охватил врагов и отделил христиан, греков от агарян; первые наступали с целым лесом копий, в блестящих шлемах и тяжелых доспехах; вторые еще издали натягивали свои кривые луки, крича и воя как жадные шакалы; в руках у них блестели кривые ятаганы; желтые чалмы катились навстречу Момчилу, похожие на мотки желтой шелковой пряжи. Поднявшись над ними, над полем, оглашаемым боевыми криками, взгляд его отыскал родные Родопы. Горная цепь синела на севере, загибаясь к Перитору и морю, словно согнутый о колено клинок. «Не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде, а в Родопах...» — прозвучали в голове его слова Сыбо.
«Конец, конец, Сыбо!» — подумал он.
«Воевода! Побратим деспот!» — раздались со всех сторон крики момчиловцев, ловящих его взгляд.
Момчил поглядел вокруг. Начинался последний бой. Он поднял над головой меч, чтоб тот был виден отовсюду. Дружный крик был ответом. Тогда Момчш кинулся туда, где агаряне и его люди уже смешались между собой, как сплетенные бурей сучья.
Дальше все слилось в его сознании. Он оказался в одиночестве, отрезанным от товарищей. Вокруг него сгрудились агаряне, как собаки вокруг раненого зверя. Губы его слипались от крови, текущей со лба; руки своей он не чувствовал: она была как деревянная и махала сама, без участия его воли. Вдруг ему показалось, что земля уходит у него из-под ног; словно была гололедица, и ноги начали скользить в разные стороны; в глазах у него потемнело. Кто-то поднял его высоко в воздух, потом изо всех сил ударил о землю. Опомнившись, он увидел, что лежит на спине. Кругом — тишина. Словно не было никакой сечи, не кричали и не стонали раненые, земля не дрожала от конских копыт. Под ним она была теплая, влажная: он чувствовал, как течет его кровь и как земля жадно впитывает ее. «Смерть пришла, умираю», — подумал Момчил. Но странно: ему не было жаль себя. Словно кто-то другой, а не он, лежал на земле и расставался с жизнью. Беспорядочной вереницей и в каком-то отдалении, будто тени на фоне густого тумана, проходили перед ним люди, события, местности... Многое он узнавал, другое оставалось незнакомым, чуждым. Но даже когда он мог назвать то или иное лицо по имени, сердце его не испытывало никакого трепета, и он утопал в такой сладкой истоме, что ему не хотелось напрягать память, останавливать мысль на определенном воспоминании. Вдруг где-то глубоко возник образ Елены. С неимоверной быстротой этот образ вырос и вытеснил все другие: Момчил увидел ее склонившейся над ребенком в дрожащем свете лампадки, в то мгновенье, когда фитиль начал трещать. И тут же в сердце его зашевелилась тупая боль, которая все усиливалась по мере того, как образ становился ясней, и прогоняла сладкую истому. Наконец боль достигла такой остроты, что он захотел от нее избавиться 1-1, преодолев слабость, приподнялся на своем кровавом ложе. Взгляд его уловил два предмета, на время вернувшие его к жизни: бесконечную цепь Родоп вдали, которая как бы двигалась к нему, склоняясь над умирающим, словно мать над ребенком, и агарян, обступивших его, перед тем как нанести последний удар. Вид горы и врагов пробудил в нем неизведанную, нестерпимую смертную муку; образы Елены и ребенка растаяли, словно восковые фигурки, поднесенные к огню. Впервые он испытал боль за себя, жалость к себе. «Неужели конец? Так рано! Что, кроме добра, видели от меня люди? Кто будет защищать эту землю?» От волнения или от того, что кровь побежала сильней из ран, у него закружилась голова, ему стало дурно. Он опять опустился на мягкую влажную землю, но, прежде чем навеки закрыть глаза, увидел два склонившихся над ним лица. Одно он узнал: это было сухощавое немолодое лицо Иоанна Кантакузена. Другое— лицо иноземца, агарянина. «Умурбег», — подумал он. Оба пристально смотрели на него. Губы византийца зашевелились, и Момчил скорей догадался по этому движению, чем действительно услыхал, — так как в ушах у него били все агарянские барабаны, — что император произнес:
— Храбрец! Храбрец!
Но в угасающем сознании Момчила слово это прозвучало как лишенный всякого значения, пустой звук. Прежняя душевная боль вновь властно овладела им и, вместе с телесной, закрыла ему глаза. Одно видение озарило на миг предсмертную тьму: видение орла, когда-то парившего над Родопской деспотией, над его деспотией. Но орел покачнулся в воздухе, опрокинулся, словно невидимая стрела перешибла ему крылья, и стремглав полетел в пропасть, — а вместе с орлом глубоко-глубоко в бездну полетел и он сам. И это был конец.