Он так прозрачен, что почти невидим, и если кто-нибудь вошел бы в цех, то обязательно бы спросил: «С кем это ты здесь разговариваешь, Верещагин?»
Потому что Верещагин разговаривает с кристаллом.
«Какой же это кристалл? – может усомниться кто-нибудь.- Кристалл имеет строгие четкие грани, а эта: штука медузоподобна, кристалл тверд и хрупок, а эта штука податлива».
Ну и что же? Не всем кристаллам быть одинаковыми. Вы видели твердые и хрупкие? А Верещагин создал совсем другой. Зачем же так сразу и кричать: «Не кристалл это!» Если вам попалось горячее молоко, совсем не обязательно дуть потом на все жидкости подряд. И если вас напугали, не следует шарахаться от каждого куста на дороге. Маленький сын одной моей знакомой, возившей его отдыхать к морю, вернувшись, говорил: «Теперь я знаю, что такое курорт. Это когда песок, и на нем лежит моя голая мама». Чем беднее опыт наблюдений, тем легче случайные признаки принимаются за главные: теперь этому мальчику трудно будет поверить в существование курортов без песка и без мамы. Вы похожи на него, на этого самоуверенного младенца, если говорите: «Кристалл – обязательно твердый, с гранями и хрупкий». Любовь к преждевременным обобщениям, на малом количестве фактов – это от вашей ограниченности. Увидев англичанина, ковыряющего в носу, вы станете утверждать что ковыряние в носу – национальная английская привычка? Боюсь, что станете. Но это от вашей недалекости. Мало ли какие кристаллы вы видели. Это особый кристалл. Кристалл кристаллов. Если алмаз – королевский кристалл, то этот – божественный. Богу совсем не нужно, чтоб его кристалл был тверд и сверкающ, он не собирается отдавать его ювелиру для огранки, не думает вставлять его в перстень.
Это божественный кристалл, и даже Верещагин его не увидел бы, если бы не знал, что он есть. Что он здесь. Тут.
Все божественное невидимо, если не знать, что оно есть.
Он отвинтил бы у сосуда крышку и сказал бы: «А сосуд-то пустой!»
Так любой сказал бы, если б ему дали в руки этот сосуд и предложили: «Ну-ка, отвинти крышку».
То есть если бы ему заранее не описали бы подробно всю верещагинскую жизнь – как он еще в детстве устраивал взрывы, как защищал диплом-диссертацию, долбил зуб, плакал от женской лжи, какие видел сны и терпел унижения, как низко свисала его голова по сравнению с вздымающимся задом, как спас Пете шевелюру, как сидьмя сидел на Межгалактическом Конгрессе рядом с излучающим инфракрасную вонь представителем цивилизации Ге, как ударялся лбом о стенку, бегал с воем по лестнице, и прочее, прочее – если б какому-нибудь человеку не объяснили всего этого, а просто дали в руки сосуд и сказали: «Развинти-ка», то он, развинтив, конечно, произнес бы разочарованным голосом любителя крепких напитков: «Да в нем же пусто».
Верещагин видит Кристалл. Мало того, он гладит рукой его бесцветное тепловатое тело, движения его спокойны и обессиленны, как у женщины, только что разрешившейся от бремени долгожданным ребенком, он разговаривает с ним, Кристаллом, как с ребенком,- «Вот и ты! – говорит он ласково и тихо.- Сколько лет я ждал тебя! Думаешь, я собираюсь ругать тебя, что ты заставил так долго ждать? Ничуть. Я не испытывал нетерпения. Все, что было до тебя,- это как до моего рождения. Разве еще не рожденный испытывает нетерпение родиться?»
«Можно уже войти?» – голос звучит сзади, Верещагин вздрагивает, будто его этим голосом ударили промеж лопаток. «Нет! – кричит он.- Еще нельзя!»- и придерживает кристалл ладонью, чтоб он не отпрянул от крика. У входа все: Альвина, Юрасик, Ия, Геннадий – они испуганно отступают за порог, но дверь держат приоткрытой и видят, как Верещагин гладит воздух и что-то говорит, слов они расслышать не могут, потому что кристалл у самого лица Верещагина, зачем ему кричать. «Понимаешь,- почти шепчет он,- я знал, что ты будешь прозрачный и невесомый. Но почему ты тепловатый? Я не знал этого. Я думал, у тебя не будет собственной температуры. Я тебя так представлял: на морозе ты холодный, а в тепле теплый. А ты теплей окружающего воздуха, потому что ты живешь, а никакая жизнь не бывает без трудностей, а трудности не преодолеваются без расхода энергии, и какая-то часть обязательно переходит в тепловую, это очень старый закон, можешь не беспокоиться, не думай, что я тебя не понимаю. Я собирался дать тебе имя, но теперь решил: не надо, зачем? Имя дают тем, кого много, чтоб не перепутать их и отличить. Мне бы тоже можно было не давать имени, но когда я родился, то думали, что я – из многих, и ошиблись, нас с тобой только двое, и можно было бы обойтись без имени, потому что мы отличаемся по форме, вот ты, а вот – я, нас никто не спутает, а на других мы не похожи».
«Подожди,- говорит он Кристаллу,- я тебя спрячу. А то какой-нибудь дурак с именем чихнет или засмеется, и ты исчезнешь, тебя унесет. Я ждал тебя без нетерпения, но теперь, когда ты есть, когда ты возник, я без тебя не смогу. Я тебя спрячу».
Верещагин прижимает Кристалл рукой к груди и медленно идет через зал в свой кабинетик, свободной рукой вынимает из кармана ключ, отпирает сейф и – раз! – все алмазы, сапфиры, изумруды, хризолиты, аметисты, все «Глаза Достоевского», «Ногти развратника», «Соловьиные гнездышки», «Толоконные лбы» и даже «Воспаленная гортань Аэлиты» – все летит на пол, сейф свободен и пуст, Верещагин подталкивает в него Кристалл – внутрь, осторожно – оборачиваясь, он громко кричит: «Входите. Теперь можно! Что же вы не входите?»
Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия входят – на цыпочках, осторожно, по одному, сначала в цех, потом в кабинетик, они смотрят на разбросанные по полу драгоценности и с ужасом спрашивают: «Что вы сделали?» – «К черту! – отвечает им Верещагин.- Кому теперь все это нужно? – он делает широкий жест в сторону сейфа и говорит: – Он там,- имея в виду Кристалл.- А был здесь». Ии, Альвине, Геннадию и Юрасику становится страшно, потому что Верещагин, распрямив ладонь, начинает водить ею перед их лицами поочередно, делает эдакие пассы, восторженно улыбаясь при этом. Они, конечно, надеялись увидеть сам Кристалл, у них на это все права, ведь кто помогал Верещагину? кто рисковал жизнью и хранил его тайну? – однако прямо сказать: «Покажите нам Кристалл, а не пустую ладонь, в котором он был»,- ни у кого не набирается смелости, все старательно рассматривают верещагинскую руку, с преувеличенным вниманием, со слишком большим интересом, с избыточным усердием, с подозрительной пристальностью – у них не хватает мужества смотреть в глаза Верещагину, поэтому они смотрят на его ладонь.
«Юрасик,- говорит Верещагин.- Нет, Геннадий, лучше ты…- взгляды операторов остаются без спасательного круга и беспомощно барахтаются: Верещагин убрал ладонь.- Лучше ты, Геннадий,- говорит он,- сходишь».- «Куда я схожу? – спрашивает Геннадий. Сначала он откашливается, а потом произносит эти слова: – «Куда я схожу?» – «На почту,- объясняет Верещагин.- Ты пошлешь телеграмму, причем немедленно, как это говорится… ага! чтоб одна нога была там, другая здесь. Или наоборот? Одним словом, ты помчишься на почту во весь дух… Что же ты стоишь?» – «Какую телеграмму?»- спрашивает Геннадий, в глазах у него растерянность, а в голосе – хрипота того рода, какая бывает у людей, когда они напуганы, смущены, не уверены в себе или лгут,- впрочем, все это одно и то же. «Ах, да! Я забыл дать тебе текст,- говорит Верещагин и смеется – заливисто, хотя и очень тихо, редчайшее сочетание, мало кому из людей приходилось слышать, чтоб кто-то смеялся так заливисто и вместе с тем так тихо,- этим операторам, можно сказать, повезло в жизни.- Я забыл дать тебе текст»,- повторяет Верещагин, отсмеявшись.
И лезет в карман – все понимают: за авторучкой, за чем же еще? – ведь дело срочное, отлагательства не терпит, нужно побыстрее составить текст телеграммы,- одна нога здесь, другая там… – но вместо авторучки Верещагин вынимает из кармана мундштук и, что удивительно, ужасно рад тому, что это мундштук, а не авторучка, хотя, ясное дело, хотел достать авторучку; он радуется мундштуку, как подарку судьбы, и снова смеется редко слышимым тихим заливистым смехом, после чего решительно лезет в другой карман – тут уж все готовы отдать свои головы на отсечение, что теперь-то будет вынута авторучка; все думают так: он вспомнил, где у него лежит авторучка, и поэтому сунул вторую руку в карман так решительно. Но Верещагин вынимает пачку папирос,- от неожиданности у всех дух захватывает, как в цирке на выступлении ловкого иллюзиониста, талантливого мастера своего дела, тем более что, оказывается, Верещагин и не думал искать авторучку, у него на лице написано, что ему на эту авторучку плевать с высочайшей в мире колокольни, например с колокольни храма святого Петра в Риме, которая, кстати, и есть высочайшая, он ловко вставляет в мундштук папиросу, а сам мундштук – в рот, снова лезет в карман – теперь уж сомнений нет ни у кого, дело ясное: он полез за спичками, однако Верещагин извлекает из кармана авторучку, оскаленно озираясь – в зубах мундштук! – он грозно спрашивает: «Куда подевалась бумага?» На столе перед ним высокая пачка чистых листов,- уж коль он так быстро мундштук и папиросы с авторучкой отыскал, то мог бы, конечно, и бумагу обнаружить самостоятельно, увидеть ее на столе такому ловкому человеку- простой пустяк, но он спрашивает, ощерясь: «Куда подевалась бумага?»- и листок ему дают; кажется, Ия дает.