В свое время многие из конкистадоров пожелали окончить свои дни в Новом Свете. Трудно поверить, что их не тянуло вернуться в Испанию, повинуясь ее неотразимой влекущей силе, — вновь увидеть Бискайю, колыбель моряков, даже Эстремадуру, красоты которой раскрываются только неторопливым. Они прочно осели в Америке, настроили себе домов, народили плосконосых ребятишек. Но позади осталось нечто дороже родины, дороже края, на который они эту родину променяли, — океан, исхоженный их судами во всех направлениях. Дома новых поселенцев были белыми и снаружи и внутри. Только в одной комнате, той, что предназначалась для приема гостей, стены от пола до уровня глаз человека красились в синий цвет; все четыре стены были наполовину синие, точно море, когда светит солнце и дует легкий бриз. И в приемной миссис Уикершем в отеле «Фонда» это было — и море, и горизонт. Над столом висела модель галеона XVI века. На одной из стен эта строгая пресвитерианка, не смутясь, поместила огромное, выцветшее от времени распятие. К распахнутым настежь окнам подступал сад во всей своей роскоши, грозя затопить комнату многоцветным разливом. Эшли привык считать, что комната должна соответствовать своему назначению; ему никогда не приходило в голову, что она может быть и красивой. Ему, лишенному многих человеческих свойств — честолюбия, юмора, тщеславия, склонности к размышлениям, — было чуждо представление о красоте. Ему нравились картинки на календаре в бакалейной лавке. Правда, в колледже его постоянно хвалили за «красоту» его чертежей. Вспомним, как поразила его красота зари, впервые увиденная им в Иллинойсе после побега, а поздней — красота Чимборасо и чилийских гор, ставших для него родными. Он присел на стул и огляделся по сторонам. Незнакомое прежде ощущение перехватило горло; он всхлипнул. Он не мог отвести глаз от головы на стене, свесившейся в бессильной муке. Жестокость, боль и смятение царят в мире, но людям дано превозмочь безнадежность, создавая прекрасные вещи, достойные изначальной красоты этого мира.
Его мысли путались в полудреме. Резкий звук незнакомого голоса вернул его к действительности. В дверях стояла миссис Уикершем и смотрела на него.
— Кто вы такой? — спросила она воинственным тоном.
Он поспешно встал.
— У вас остановился Джеймс Толланд?
— Джеймс Толланд? Первый раз слышу это имя.
— Я рассчитывал найти его здесь. Извините, миссис Уикершем. Если позволите, я зайду в другой раз. Всего хорошего.
Наутро он поехал дальше. На высоте девять тысяч футов у него впервые пошла носом кровь. Он лег на пол вагона. Он тихонько смеялся, и от этого ему было больно, но удержать смех он не мог. На узловой станции, где отходила ветка на Рокас-Вердес, его ждали двое индейцев, говорившие по-испански. Они сказали, что сообщение прервано из-за обвала, придется продолжать путь на муле. Пять часов он ехал верхом, поминутно засыпая, потом заночевал в хижине близ дороги. До рудника он добрался назавтра к полудню, и доктор-голландец уложил его на сутки в постель.
Он несколько раз просыпался, чувствуя то запах фиалок, то лаванды. Фиалками пахли всегда платья его матери от саше, которые неизменно дарил ей к рождеству муж. А у Беаты были клумбы лаванды в «Вязах»; ее платья и все постельное белье в доме благоухали лавандой. Денег это не стоило. Временами комната, где лежал Эшли, наполнялась людьми. Его мать и жена стояли с обеих сторон кровати и поочередно подтыкали края одеяла. Они не встречались ни разу в жизни, но явно успели поладить друг с другом. Одеяло тяжело давило на грудь. У обеих женщин были озабоченные лица.
— Завтра ты в школу не пойдешь, — тихо сказала мать. — Я напишу мистеру Шеттаку записку.
Он попробовал сбросить с себя одеяло.
— Мама, зачем меня спеленали, как мумию?
— Ш-ш-ш, милый, лежи спокойно.
— Я думаю, нам тут поправится, — сказала Беата.
— Ты всегда так говоришь!
— Постарайся уснуть, дорогой.
— А где дети?
— Только что были все здесь. Не знаю, куда они девались.
— Я хочу их видеть.
— Ш-ш, ш-ш! Сейчас тебе нужно спать.
Когда он проснулся опять, в комнату вошла Юстэйсия Лансинг. На ней было кричащее платье в лиловых и красных разводах, похожих на тропические цветы и плоды в густой зелени листьев. Чуть пониже правого глаза темнела знакомая милая родинка. В тысячный раз он убедился, что у нее неодинаковые глаза: один сине-зеленый, а другой черно-карий. Как это часто бывало, она с трудом сохраняла серьезную мину; что-то веселое, может быть рискованный анекдот, насмешило ее так, что казалось, она вот-вот прыснет.
Джон Эшли давно уже положил себе за правило: поменьше задумываться об Юстэйсии Лансинг. Короткий взгляд, мимолетное прикосновение — вот все, чем он иногда себя тешил. Но на больших высотах с человеком про исходят странные вещи.
— Стэйси! — воскликнул он и захохотал так, что в боку закололо.
— Здесь не так еще высоко, — сказала она по-испански. — Дети хотят забраться повыше.
— Стэйси, ты ведь не знаешь испанского языка! Где это ты научилась говорить по-испански? Какие дети? Чьи дети?
— Наши дети, Хуанито. Наши.
— Чьи-чьи?
— Наши с тобой.
Тут он от хохота наполовину свалился с кровати. Пальцы его касались пола.
— Но у нас с тобой нет детей, Стэйси.
— Глупый! Не стыдно тебе так говорить! У нас много детей, и ты это прекрасно знаешь.
Он вдруг перестал смеяться и спросил в некоторой растерянности:
— Как же так? Я ведь только однажды тебя поцеловал, и то Брек стоял рядом.
— Неужели? — отозвалась она с загадочной усмешкой. — Неужели? — И вышла в закрытую дверь.
В этой книге был уже разговор о надежде и вере. О любви рассуждать пока рано. Еще не рассеялась первозданная мгла, в которой рождается последнее из трех великих начал. Еще все в нем зыбко и переливчато — жестокость мешается с милосердием, созидание с разрушением. Пройдет еще много тысячелетий, и, быть может, оно отстоится, как отстаивается мутное вино.
Его сотоварищи были люди озлобленные. Покинув родные края, отказавшись от семьи и от дома, они уехали за тысячи миль в места, где климат почти непереносим для человека, с одной только целью: разбогатеть. Но таким способом богатели в семидесятые и восьмидесятые годы; сейчас на добыче меди наживали состояние другие — те, что каждый вечер ели на ужин бифштексы в обществе женщин, сверкающих драгоценностями и белизной обнаженных плеч (так это выглядело в ночных наваждениях обитателей Рокас-Вердес). Для трудившихся на рудниках было неписаным правилом экономить силы на чем возможно, в том числе и на разговорах. Даже за игрой в карты слова заменялись жестами и неопределенным мычанием. Дело было не только в разреженном воздухе; свойства металла отчасти передавались людям, его добывавшим. Они стали инертны, как инертна руда. Под надзором доктора Маккензи работали все (кроме рудничного врача) превосходно, но инертность вполне совместима с усердием в заданных пределах. Инертность — благодатная почва для ненависти к себе и к другим; ненависть нависла, как облако, над карточными столами в клубе. Но в условиях вынужденной экономии сил она редко получала открытое выражение. Раз-другой в году кто-то, впрочем, срывался: набрасывался на соседа с бешеной руганью или в припадке умопомешательства катался по полу, грызя собственные кулаки. Доктор ван Домелен давал успокоительное. Доктор Маккензи, спешно вызванный в клуб, помогал несчастному с достоинством выйти из положения: «Все мы слишком перерабатываемся, а вы, Уилсон, особенно. Работник вы золотой, поистине золотой. Что, если вам съездить в Манантьялес, отдохнуть недельку? Я думаю, миссис Уикершем вас примет. Даже если в отеле „Фонда“ не найдется свободного номера, обедать вы там, во всяком случае, сможете».