Выбрать главу

Карло Лукарелли

День за днем

Моей матери, совсем не похожей на ту, что изображена здесь

Американский питбуль-терьер (питбуль). Выведенный в XVIII веке путем скрещивания бульдога и терьера, благодаря силе характера и развитой мускулатуре использовался как бойцовая собака. После запрещения собачьих боев у породы развились такие качества, как общительность, верность, дружелюбие. Однако считается, что если молодая особь попадет в руки недобросовестного дрессировщика, к ней возвратится свирепый нрав, создавший этой породе славу самых опасных в мире собак.

* * *

Должно быть, он пролетел по меньшей мере десять метров, потому что горящая машина находилась далеко позади, у самого тротуара, зажатая между автофургоном с треснувшим ветровым стеклом и «вольво», багажник которого распахнулся от взрыва. Пострадавший, наверное, вылетел через переднее стекло вместе с сиденьем и со всем прочим; его выбросило из машины со скоростью ракеты, и он, надо думать, перекувырнулся в воздухе, потому что упал на спину почти посредине перекрестка. Человек должен был быть уже мертв, потому что в результате взрыва бомбы, который вытолкнул его из машины, ему оторвало ноги до колен и тело обгорело до кости; но тем не менее он еще был жив и цеплялся за белую портупею бригадира Карроне, дергая изо всех сил, словно собираясь задушить офицера. Пострадавший пытался что-то сказать непослушными, завернувшимися внутрь губами, и от усилий зубы обнажались в оскале, а в углу рта вздувался красный пузырь слюны. Устремив на бригадира целый глаз, он все дергал и дергал за портупею, а из сожженного горла рвалось клокотание и натужный, раздирающий легкие хрип.

– Мужайтесь, – произнес бригадир, – сейчас приедет «скорая помощь», мужайтесь.

Было глупо, неизмеримо глупо обращать такие слова к полусгоревшему, лишившемуся ног человеку, и все-таки бригадир говорил, отворачивая лицо, потому что он был в Ирпинии во время землетрясения, нес службу в Косове и находился в Капачи, когда там подорвали Фалъконе вместе с двоюродными братьями; но человек все тянул и тянул его к себе, к своему проваленному, иссохшему рту, уже похожему на рот мертвеца, и бригадиру не было противно, нет. Ему было страшно.

Человек перестал дергать за портупею, и руки его скользнули по покрытой трещинами коже, оставляя красноватые и черные следы. Он перестал дергать – видимо, выбился из сил и теперь собирался скопить их для чего-то другого; в самом деле, приподняв голову, он издал скрежещущий звук, похожий на приступ кашля.

– Питбуль! – прохрипел он. – Питбуль!

Бригадир Карроне подумал, что в машине, наверное, оставался пес на заднем сиденье или в багажнике; он даже повернулся к почерневшему остову, который до сих пор горел, содрогаясь, оплетенный побегами яростного пламени. Да, подумал он, если там действительно была собака, что с ней, бедняжкой, сталось. Но человек снова дернул за портупею, будто проникнув в его мысли, – нет, он не это хотел сказать, совсем не это. Тогда бригадир Карроне посмотрел на него и решил: несмотря на весь страх и ужас, человека с оторванными ногами, умирающего от ожогов, который пытается что-то сказать, следует выслушать – и, перестав упираться, поддавшись рывку, он нагнулся к самому рту умирающего, даже стукнулся щекой о его зубы.

Бригадир стал вслушиваться в сухой, прерывистый скрежет, хотя слов было почти не разобрать, и настолько был поглощен этим, что не заметил, как подошли санитары. Один схватил его за плечи, стараясь оторвать от пострадавшего.

– Назад! – скомандовал бригадир. – Назад! – повторил он, рукою отстраняя санитара.

– Как это – «назад»? – возмутился второй. – В каком смысле – «назад»?

– В таком смысле, что придется вам минуту подождать, – решительно отвечал бригадир.

Просунув руку за отворот мундира, под окровавленную портупею, он извлек оттуда ручку и записную книжку.

– Вы оба будете свидетелями, – заявил он, щелкая клапаном шариковой ручки. – Запишем показания.

Бывает тишина, полная звуков, которые друг друга уничтожают. Их перестаешь различать, они так незыблемы, так однообразны, что уже не привлекают внимания. Скажем, шорох или свист радиоприемника, давно включенного, но так и не настроенного, не принимающего никакой передачи: вначале это режет слух, а потом ушная полость, вконец исцарапанная, теряет чувствительность, как будто получив обезболивающий укол. Или когда автомобиль долго стоит на месте и двигатель, работающий на определенной скорости, на холостом ходу, клокочет ровно и глухо; возможно, заднее колесо пробуксовывает, и вначале более резкий вздох нарушал слитное пыхтение, но теперь это не более чем очередная безразличная нота, настолько монотонная, что уже как бы и не существующая.

Кто знает, с каких пор.

Через вентиляцию проникал ночной воздух, беззвучно, как бывает, когда вздыхаешь с открытым ртом, и эти беззвучные вздохи сливались, смешивались с тишиной, густой и многошумной, которая заполняла салон в машине Витторио, пространство между окошками, полом и крышей. Тишина наваливалась на него, потоками черной ртути проникала под одежду, скользила по коже; жидкая, летучая, заполняла нос и уши, в конце концов затекая в череп и оставляя свой неизгладимый след между извилинами мозга.

«Надо бы отвести машину на техосмотр», – подумал он.

Слова прозвучали в голове отчетливо и ясно. Они даже зашевелились в горле, пощекотали корень языка и, коротко, звонко прищелкнув у нижнего нёба, отправились в гортань плотным, немым комком.

Бывает такое молчание, в котором несказанные слова звучат особенно громко. Дело не только в отсутствии шума, не только в том, что молчание одиночества запечатало его всего – губы, язык, горло и далее вниз, до самого желудка – словно некий сосуд, переполненный и никому не нужный. Особую роль играет освещение. Ясным зимним утром, когда всюду сверкает лед, крик звучит резче и распространяется быстрее, чем в тумане. А летом в иные дни небо такое синее, что можно, кажется, проникнуть взглядом в другую часть света, и нет причины, чтобы и звук не проделал тот же самый путь. И на море, когда солнце сияет над волнами, голоса далеких кораблей достигают берега, словно отражаясь, перепрыгивая с места на место, как плоские камешки, пущенные по воде. Но с беззвучными голосами, со словами, произнесенными в мыслях, все наоборот.

Им нужна темнота.

Темнота автострады.

Ночью автострада черная. Если бы фары не освещали ее, она была бы неподвижной и темной, как длинный-предлинный спящий зверь; только выделялась бы светлая разделительная полоса: позвонки, проступающие под шкурой. Если бы не фары, она не сверкала бы издалека перед капотом автомашины, особенно так, как сверкает сейчас, после дождя; если бы не фары и не габаритные огни, которые перемигиваются с красными и желтыми огнями дорожного ограждения; если бы не шкала радиоприемника, раздирающая зеленоватыми вспышками темноту в салоне, в которой, при бледном мерцании приборной доски, едва видны его руки, лежащие на руле; если бы не световой индикатор, при повороте вспыхивающий оранжевым в углу левого глаза, – если бы не это, все утонуло бы во мгле: он сам, автомобиль, дорога, воздух, небо, даже море, когда оно есть, когда проезжаешь мимо. Ибо автострада не светит собственным светом. Как и луна.

Именно в этом странном, прозрачном сумраке, рокочущем, слегка освещенном, мысли, его мысли звучат громче.

«Нужно бы выпить кофе», – подумал он.

Мысль эта пришла ему на ум, едва явился глазу квадратный знак, оповещающий, что до бензоколонки пятьсот метров, и Витторио резко затормозил, только потом глянул в боковое зеркальце, нет ли позади другого автомобиля. Там и вправду светились фары, не так близко, чтобы столкнуться, но достаточно близко для укора совести. Витторио повернул к автогрилю, одновременно отстегивая ремень безопасности, который, резко щелкнув, вошел в паз над левым плечом. Маленькая стоянка была совсем пустой, Витторио проехал подальше, чтобы не занимать отмеченное желтыми линиями место для парковки автомобилей, принадлежащих людям с физическими недостатками, и только потом осторожно притормозил, стараясь не задеть бампером высокий бортик тротуара. Выключил мотор и лишь тогда заметил того человека.