После обстоятельной беседы Серёгичева с попихинским населением многое стало понятным и подростку Терёше Чеботарёву. Он вспомнил первомайский митинг, что происходил у сплавщиков на запани, и яснее представил себе суть требований рабочих ораторов, выступавших за полгода до Октябрьской революции.
Идя с беседы от Турки, Терёша думал: «Какой счастливый этот Серёгичев! Он из Зимнего дворца юнкеров вышибал. Он самого Ленина видел и, речь его слышал; да он, что ему прикажет советская власть, то и сделает. Рука не дрогнет…».
Многих в окрестных деревнях всколыхнул Николай Фёдорович своими бодрящими беседами. — «Кто был ничем, тот станет всем!» — эти слова в его выступлениях всюду звучали как основной лозунг, и бедняки объединялись, твёрже становились на свои ноги, уверенней раздавались их бедняцкие голоса на сходках.
Но скоро Серёгичеву снова пришлось покинуть свою деревеньку Кокоурево, свой дом родной и жену с кучей ребятишек. Половина только что созванной в селе партийной ячейки записалась добровольцами на фронт. Закинув винтовку за спину, уходил на фронт гражданской войны и Серёгичев. И там он был честен, смел и в массе незаметен, как тысячи тысяч других бойцов, боровшихся за свою родную власть, за молодую Советскую республику…
Новые, незнакомые, но страшные для кулаков и торговцев слова, пущенные в разговорный обиход приезжими фронтовиками, — реквизиция, контрибуция, конфискация, — заставили всполошиться богатеев. Они стили прятать от исполнительных комитетов излишки хлеба, повозки, сбрую, обувь, лишнюю одежду, как бы это «добро» не досталось на снабжение большевистской Красной гвардии. «Керенки» с двуглавым ощипанным орлом быстро обесценились. Николаевские нарядные кредитные билеты прятали богачи, со слабой надеждой, на всякий случай.
— Авось, советская власть просуществует всего три месяца… — говорили мироеды.
Проходили три месяца, а советская, власть крепла, скручивала внутренних врагов и стойко отбивалась от внешних.
В это сумрачное для кулаков время Михайла с кривой Клавдией и невесткой Фросей, тайком от Афони Додона и Терёши, в ночную пору прятали мешки хлеба в снежные сугробы. Кожи зарывали в хлев под навозные мерзляки.
— Как бы не сгнило… — опасалась Фрося, — да как бы не пронюхал кто-нибудь…
— Сгниёт, — не беда, лишь бы большевикам не досталось, — шептал трусливый и жадный Михайла.
Воз обуви по снежному первопутку отвёз Михайла в Вологду. Выгодно променял на золотые безделушки, кольца, цепочки, браслетки, а к чему они — и сам не знал. Зашёл в захудалый трактир, чайку попить со своим каравашком. (В трактире продавался только чай с сахарином). И услышал тогда Михайла за столом по соседству такой разговор:
— Царя Николашку, говорят, мимо Вологды в Сибирь на каторгу провезли…
— Туда ему и дорога. Пусть узнает, каково добрым людям там жилось. Да в кандалы бы его, паразита, заковать…
— Одного провезли, или с Сашкой?..
— С Сашкой и со воем выводком…
— А дочерей бы его отправить на лесозаготовки. Пусть бы поучились у наших девок, как работать надо…
— Где им!.. — Тут последовали не совсем приличные, но достойные царской фамилии слова, и разговор прекратился.
У Михайлы выступили, на глазах слёзы:
— Господи, господи, за что ты, за грехи наши людские, покарал августейшего государя? — и перекрестился, глядя в пустой угол, где вместо иконы виднелось невыцветшее пятно голубых обоев.
XXXI
…Поздний зимний вечер. При свете лучины сидят за верстаком все трое: Михайла, Додон и Терёша. Под окнами в холодной мгле отчаянно завывает вьюга. Ветер на разные голоса гудит в трубе. Кто-то неторопливо стучит в боковое окно. Михайла вздрагивает, отшатывается за простенок и, быстро вскочив с табуретки, обрадованный, говорит:
— Ей-богу, Еня приехал. По стуку слышу — он! Клавдя, вставай скорее!..
Пока Клавдя слезает с печи, Михайла с горящей лучиной идёт в сени и, спустившись по занесённой снегом лестнице, открывает ворота.
А через минуту он ведёт в избу сына. За ним в дублёном жёлтом тулупе вваливается заснежённый возница, в руках у него Енькин вещевой мешок.
— Вот, слава богу, и я домой выбрался!..
Енька с трудом переставляет ноги, точно боясь свалиться, и, опираясь на палку, обёрнутую холщовой обмоткой, нерешительно крестится. Одет он в затасканную шинель нараспашку, из-под которой видна стёганая фуфайка. Мутные болезненные глаза тусклы, впалы, бледные щёки покрыты рыжеватой щетиной.