Енька, довольный тем, что в поды войны отец его порядочно поднажился, сияет от удовольствия, подшучивает над Терёшей, заигрывает с Фросей, с отцом обращается ласково:
— Тятенька, дай мне для первоначалу крюки междумерок, на подростка, — давно не шил больших, как бы не испортить.
— Ой, что ты, сынок! Мастер из тебя выйдет, дай бог, не хуже Додона.
— Это ещё посмотрим, — вподзадор говорит Додон, — меня ни рукодельем, ни весельем твой Енька не осилит. Да я и Терёшу обучу так, что не перескочить!..
Енька не сердится, а, взявшись за дело, решает блеснуть — шьёт, не торопится. Иногда распевает новые песни, какие слышал и заучил от товарищей на фронте. Все сидят молча, а он то пищит, то хрипит на разные лады:
Михайла бросает работу и жадно ловит каждое слово песни о тяжёлой солдатской жизни.
— Ну, какова песня? — спрашивает Енька Додона.
— Песня-то ничего, да вот голосок у тебя неважнецкий, соль-мазоль, как у простуженного пономаря. Разве так поют песни! Вот как поют!
И Додон залихватски тряхнув головой, запевает звонко:
— Эх, да не годится теперь эта песня, и я другой человек, в труд ударился, и время наступило не для таких песен. Поживём — иначе запоём…
Недолго пришлось радоваться Еньке, недолго пришлось жировать на особых харчах и нежиться с Фросей, недолго и Михайла наслаждался песнями и близостью своего единственного сына. Едва Енька успел сшить Фросе башмаки — один каблук выше другого, чтобы хромота была не очень заметна, — как ему из военкомата нарочный принёс повестку:
Предлагаю сдать в военкомат в 24 часа винтовку с принадлежащими к ней патронами и самому явиться для направления в воинскую часть.
Опять беспокойство в семье Михайлы. Енька сразу похудел. Сгоряча порвал документы, ругался, что новая советская власть не даёт ему спокойно жить дома.
— Какое мне дело до войны и разрухи! Пусть, кому надо, дерутся, а мне своё хозяйство и своя жизнь всего дороже. — Достал из-под карниза припрятанную винтовку, патроны достал. — Не отдам я им патронов, сам израсходую, все до одного выпалю!.. Пойдём, Терёшка; и тебе дам целую обойму, поучись стрелять.
Терёша рад-радёхонек. Вышли в огород, от изгороди до амбара отмерили двести шагов. На воротах амбара углем начертили две равных мишени. Михайла увидел в окно, куда Енька целится, застучал кулаком по крестышу рамы:
— Эй, вы! Не видите, что ли? На воротах крест выжжен, разве можно? Бога побойтесь!..
Енька послушно отнял от плеча винтовку. Мишени углем нанесли левее креста, на стенку амбара, и началась пальба. На выстрелы прибежали ребята, мужики. Турка возмущённо говорил:
— Зачем зря добро переводишь? Весной бы гусей на озере из этой штуки промышлять. Чем амбар-то тебе досадил?
— Не видать мне весны здешней, — повестка пришла…
— Вот оно что! Ну, тогда тем более патроны пригодились бы.
Пули изрешетили две стены амбара. Внутри амбара оказались изуродованные пулями старый двухведёрный самовар и четыре цинковых тары из прянишниковской маслодельни.
— Вот как здорово берёт! Это не то что дробовик! — восхищался Терёша и с гордостью рассказывал ребятам, как приятно стрелять из винтовки, как она здорово толкает в плечо и как долго звенит в ушах от каждого выстрела.
Ему нельзя было не позавидовать. Шутка ли, из настоящей винтовки пять раз пальнул!..
Когда все патроны были израсходованы, Енька спустил ручную гранату в колодец, а винтовку подал отцу.
— Тятя, ружьё отвези в село сам и скажи про меня — дескать, здоровье не позволяет ехать на службу, в поправке сильно нуждаюсь…
Две недели хитрил Енька, больным прикидывался. Придёт Турка или кто другой из соседей, а Енька шмыгнёт за шкаф на кровать, лежит и стонет. Не до песен ему в эти дни было.