— От свету божьего отвык, — замечает стражник. — Ну, ну, дружок, не ворчи, с сумой да с тюрьмой не бранись. Кто знает, бывать ещё тебе у нас в гостях.
Но Иван его не слушает. Он видит плачущую Марью, Бурка с телегой, и ему хочется скорее домой. Спускаясь с низенькой лестницы, он осторожно щупает поясницу и, простонав, идёт к телеге, с трудом в неё влезает и сразу же ложится на бок.
— И телега пустая, хотя бы сенца положила.
— Круто собиралась, забыла, — со скорбью в голосе тихо отвечает Марья.
— И ни шанег, ни опекишей ты мне не привезла, — живи тут, мужик, как знаешь. Дохни с голоду!
— Да не ворчи, и так тошнёхонько, — оправдывается Марья. — Спроси вот у него, — кивает она в сторону полицейского, — кажинный день к тебе ходила, пирогов приносила, да не было к тебе допуску.
Марья, подтянув чересседельник, снимает с себя ватный казачок и кладёт его в задок телеги.
— Это тебе, Иван, под голову.
— Спасибо.
— Не за что. Как тебя расчехвостили-то! Ну, лежи. Но, но, Бурушко, поехали!
Взяв в одну руку вожжи, в другую кнут, Марья идёт рядом с лошадью.
— А ты садись. Места хватит, я отодвину ноги. Садись, — добреет Иван, — только на меня не облокачивайся — больно, нет на мне живого места…
Марья садится на облучок телеги рядом с Иваном и, не глядя на его худое лицо, спрашивает:
— Как ехать-то, Бобловами или трактом?
— Давай трактом, подальше будет, зато меньше тряски.
Долго едут молча.
По сторонам дороги на узких полосках от легкого ветерка волнами перекатывается колосистая рожь. Между полосками ржи кое-где зеленеет жидкий овёс, цветёт горох и щетинится усатый северный низкорослый ячмень.
В прогалинах, на межах, там и тут звенят косы. Густая созревшая трава ложится на прокосах и, высыхая, распространяет приятный запах.
Иван осторожно приподнимается в телеге, глядит на косарей и, чтобы его не приметили, снова, согнувшись, ложится на бок.
— Косят ведь люди-то.
— Да, косят.
— А наши деревенские?
— И наши собираются.
— Собираются? — переспрашивает Иван. — А я вот недельки две-три не работник.
— Здорово отлупили?
— Очень. Хуже, чем Звездакова.
— А ты слышал, Звездаков, говорят, умер от побоев?
— Ну-у-у!
— Вот тебе и «ну»! И с тобой это может статься, помянешь меня, да поздно будет. Смотри, до чего докатился. Чует моё сердце: быть нашему Терёшке сиротой… — Слёзы катятся по исхудалым загоревшим щекам Марьи. — Много я передумала, как за тобой поехала, чего только в голову не лезло.
— А ты меньше думай, чтоб голова не распухла.
Иван снова приподнимается в телеге, глядит на жену, измученную и печальную, и, не решаясь сказать грубого слова, прислушивается — пусть говорит баба.
— И думала я, Иван, о себе и семействе нашем, о тягости всей: укоры, упрёки, ругань, побои — вот что я вижу от тебя и от деверя Михайлы. Ни ласки, ни доброго слова, хоть бы в шутку, и, то не вижу… Пять годов прожила замужем, а что ты мне хорошего в жизни дал? Ничего! Припоминаю, за все пять лет ты только три раза меня поцеловал. Хошь, скажу, когда это было: на свадьбе раз, когда нам сваты и сватьи крикнули «горько», да раз в первую ночь, и ещё раз в пасху, в первый год замужества. Скажи, был ли, ещё четвёртый случай? Не было, Иван, нет, не было. А припомни-ка: часто ли зовёшь меня по имени — Марьей? Эх, Иван, ведь три года ты меня кликал, как скотину какую: «Эй, ты, Машка!». Уши мне резало, а я и слова не скажи, а то оплеуха. Помнишь, когда ты пьяный упал с повети и разбился, я делала тебе примочки, отводилась с тобой, и тогда ты меня впервые назвал Марьей. Так я не поверила своим ушам. Подумала: уж не богородицу ли кличешь? И я в тот день ходила, как на празднике. Поумнел, казалось, муженёк, ласковый стал… Господи, дура я, дура, как мне мало надо…
Иван слушает жену и, болезненно вздыхая, дивится: откуда берётся в ней столько горечи, столько душевной накипи? Ведь за пять лет совместной жизни она до сего дня была терпелива, молчалива, а тут откуда у ней такая уйма слов взялась? И как это она всё припомнила?
— И вот придумала я, — продолжает Марья, — уйдём-ка давай от Михайлы, отделимся от него и от золовок. Встанем на свои ноги; в большой семье вся большина на Михайле, ни тебе, ни мне жизнь не впрок и работа не лежит близко к сердцу. Михайла большак, всё у него в руках, норовит дочерям в приданое; Енька, сынишка его, под носом ещё не высохло, а во все дела суётся. От укоров тётки Клавди кусок в горло нейдёт. Вот она и жизнь. Уйдём от них, Иван, лучше заживём.