— Колхозу нужны работники, — скупо заметил Арвидас. — Примем. Кажется, неплохо со всеми ладил.
— Человек он уживчивый. Не Лапинас, хоть и побольше земли было. Не хитрил, не мошенничал, на чужом несчастье не наживался, а в беде никому не отказывал. Помню, как-то захворал тяжело мой Тадас. Бегу туда, бегу сюда. У одного лошадь не кована, у другого телега сломана, у третьего сено везут, чтоб его туда! А Круминис хоть бы слово сказал. Лошадей мигом из косилки в бричку, сам — за вожжи, да еще спрашивает, может, деньги нужны. Такой уж он человек… По доброте своей и не разжился, не приумножил отцовское имущество, а только хозяйство развалил. Годика два я у него батрачил. Работать, спору нет, приходилось; но и работается веселей, когда тебя за человека считают, не садят за отдельный стол, платят прилично. Кулак, кулак… По гектарам кулак, а по сердцу… Такой Шилейка, хоть земли у него в несколько раз меньше было (пока не прибавили в реформу), куда больше был кулаком, чем Круминис. Если и надо было кого-то из Лепгиряй сослать, то только не Круминиса.
Мартинас встал. Он из последних сил старался говорить спокойно, но голос его прозвучал неестественно:
— Мне надо идти. Есть дела. Будьте здоровы…
— Гляди-ка, на нем лица нет! — Григас искоса, как аист, оглядел Мартинаса с ног до головы. — Тебе же нездоровится, парень!
Мартинас передернул плечами и, не подав никому руки, ушел.
…С того дня прошло девять лет, но Мартинасу казалось, что все это случилось вчера.
— Вы понимаете, невозможно ликвидировать бандитизм, не подрубив его корней. Бандиты опираются на кулаков. Надо их изолировать, тогда белый террор, потеряв свои резервы, выдохнется. Ваш долг, как коммуниста и советского гражданина, помочь нам.
Мартинас машинально кивает. Симпатичный, даже душевный, но требовательный голос обволакивает его. Как загипнотизированный, он следит за тупым кривоватым пальцем, который путешествует по бумаге, исписанной фамилиями. «Будет много слез. Но так надо. Они ведь нас не жалеют. Классовая борьба… Правильно говорит этот товарищ: пока не подрубим корней…» Мартинас глядит на список, не чувствуя никакой жалости, словно здесь решается не судьба живых людей, а правят корректуру: эту фамилию вычеркнуть, эту оставить.
— Демянтис?
— Кулак.
— Сам вижу. — Тупой палец тыкает в графу, где записаны гектары. — Бандитов поддерживает?
— Не знаю…
— Ясное дело, хвастаться не будет. И так понятно. Такое хозяйство. Ясно!
— Лапинас?
Мартинас обмякает. Перехватывает дыхание, будто ударили под ложечку. Теперь перед ним уже не мертвые буквы, не машинальный процесс правки, а улыбка зеленых глаз. Года! Они еще не поговорили как следует, но он знает: это его судьба, его счастье, а может, и гибель.
— Лапинас… Лапинас… — В душе еще бушует буря, но внешне он спокоен. — Землю Лапинаса в реформу не трогали… Круглых двадцать…
— И мельница.
— Ветряк. Не ахти какая там мельница…
— Его сын сбежал. Может быть, людей убивает.
«Но она-то в чем виновата?!»
— Говорят, погиб. По-моему, это верно. В первые дни войны у Сукмядисского леса они атаковали советские танки голыми руками. Всех уложили… Да и не настоящий — усыновленный. Его отец, Игнасюс Лапинас, бедняк… А Мотеюс первым подал заявление о приеме в колхоз… Не знаю… Мне, как председателю апилинки…
— Так? — Тяжелый, испытующий взгляд прижал Мартинаса, но он, собрав остатки сил, выпрямился, удивляясь смелости и наглости другого, вдруг возникшего в нем человека.
— Отец Лапинаса был твердый старик. До последнего держал хозяйство в своих руках. Сыну-то не много и хозяйничать пришлось. Богатство еще не успело испортить человека.
— Ладно. Круминис.
Мартинас опустошен, придавлен. Против Круминиса он ничего не имеет, но после того как он с таким пылом защищал Лапинаса… Нет, это будет слишком неосторожно, вызовет подозрение…
— Как вам сказать…
— Крупный кулак.
— М-да. Сорок гектаров…
— Явный классовый враг.
Мартинас двусмысленно молчит. Застывший взгляд прикован к фамилии Лапинаса, перечеркнутой жирной красной чертой. Многообещающе улыбаются глаза, сверкающие весенней зеленью…
— Не может быть ни малейшей пощады для кулацкого элемента, товарищ! Ни малейшей! — тупой палец уткнулся в фамилию Круминиса, отскочил будто пружина и предупреждающе замелькал перед носом Мартинаса.
Домой он вернулся будто оплеванный. Пытался оправдаться, уверял себя, что каждый на его месте поступил бы так. Он ведь лишь статист в происходящей драме, действие которой не зависит от его участия. Со временем он забыл и Круминиса, и ту нехорошую сцену, хоть иногда воспоминания на какое-то время нарушали душевное равновесие. В таких случаях он говорил себе: «Будь разумным. Они могли это сделать, даже не спросив твоего мнения, и сейчас ты бы не чувствовал за собой никакой вины». И этих плоских рассуждений достаточно было, чтобы обмануть себя.