Старики Григасы выходят во двор с хлебом-солью встречать молодых.
Первым к Лапинасу явился Прунце Француз. У загородки он урвал стопку, так что теперь кривляется и, страшно перевирая, напевает мелодию свадебной песни.
— Сметоне колодец вычистил? — спрашивает Лапинас.
— Вычиштил, вычиштил, — отвечает Прунце и без приглашения шмякается на лавку. Глаза нетерпеливо шныряют по пустому столу.
— Бурба угостил?
— Не-е! Не-е! — Дурак трясет всклокоченной головой. Уши алеют сквозь спутанные космы как петушиные гребни. — Пурпы нет. Пурпа пьет фарафан. На сватьпе выпил. За сторофье молотых. Мартинас тал…
— Дурак ты, Прунце, ох дурак, — после короткой паузы говорит Лапинас.
— Я? — Прунце не верит своим ушам. Впервые он слышит такое оскорбление из уст своего благодетеля. — Я, госфотин Лафина?..
— Ты, ты, Прунце, — Лапинас исподтишка наблюдает за полоумным. Так смотрит человек, когда он готов на все. — Глупый как сапог. Осел над ослами. Дурака дурее тебя во всем районе не найти.
— Я турак… осел! — Полоумный вскочил, будто его ошпарили. На лице у него обида и злоба. — Я — сапох, госфотин Лафина? Я?
— Ты, Прунце, ты. — Лапинас на всякий случай отодвигается. — Форменный полоумный, царь дураков. Тебя надо запереть в сумасшедший дом…
Прунце тяжело дышит, опустив голову будто разъяренный бык. Белки глаз налились кровью, волосатые ноздри раздуваются, на губах пена, толстые пальцы вцепились в столешницу, кажется, вот-вот сломают ее, как вафлю.
Лапинас понимает: самое время спрятать красную тряпку. Еще один неосторожный взмах — и рога взбесившегося зверя вонзятся не туда, куда их нацеливают.
— Успокойся, Прунце, садись, — ласково говорит Лапинас, уже опасаясь, не переборщил ли. — Люблю я тебя. А что малость обидел, так уж прости: должен был сказать, что Толейкис о тебе говорит.
Прунце смотрит на благодетеля с недоверием, потом с тяжелым сопением садится на лавку. Мрачный и угрожающий.
— Толейхис?
— Кто же еще, Прунце, кто? Толейкис сердится на всех, кто в колхозе не работает, а на тебя так больше всего. Говорит, надо этого дурака увезти в Пажайслис, запереть в сумасшедший дом…
— Я… меня… увезти… Как там в морту, путет увезти!
— Что ты дашь? Ничего ты не дашь, Прунце. Бросят тебя связанного в грузовик и упрут в сумасшедший дом. А там тебе такого лекарства зададут, что сразу ноги протянешь… Плохо твое дело, Прунце, ох плохо.
Слабоумный какое-то время сидит, потеряв дар речи. Перепуганный и растерянный. Но тут же он снова вспыхивает. Вскакивает, мечется по комнате, колотит себя могучим кулаком в грудь, сипит:
— Упью! Нож, тупина! По голове! Не увезет!
— Увезет, Прунце, ох увезет. Толейкис слов на ветер не бросает. Умрет, но свое сделает…
— Умрет, умрет! — воет дурак. — Нож, тупина! Умрет!
Вошла Морта накрывать на стол.
— Это еще что за разговоры? — зло бросает она. — Зачем его дразнишь?
— Мужской разговор, Мортяле, мужской. Не тебе его понять, — Лапинас прячет ухмылку в усы, приятельски хлопает слабоумного по плечу. — Выпьем, Прунце?
— Выпьем, госфотин Лафина, выпьем…
— Ты мой первый гость, Прунце. А Толейкис…
— Не увезет! Нож, тупина по голове! Не увезет…
Залаяла собака.
— Страздене идет. Будет тебе пара, Прунце. Не хватает Кашетаса с гармонью — могли бы и сплясать. Спляшем, Мортяле?
— У тебя все ветер в голове.
— Дадим жару, лапонька, ох дадим. У Григаса земля задрожит.
— Добрый день. Здорово. Уже празднуете?
— Здравствуй, Страздене. Пожалуйста в красный угол. Ну и принарядилась! Туфли новые, шелка как паутина бабьим летом — солнышко просвечивает… А запахи-то, запахи… Грех, не баба. Подшурши поближе, давай прижмемся, развеселишь стариковское сердце.
— Спасибо, Мотеюс, спасибо, дорогуша. Слыхала, твоя захворала. Говорю, надо проведать…
— Захворала, а как же. Лежит. Что поделаешь, такова божья воля. Кто родился, тому хворать и умирать. Из праха вышли, прахом станем, да уж… Садись, Страздене, будешь гостьей, одним посещением хворых не спасешься. Почему Бенюса не привела?
— Сяду, раз уж так просишь, Мотеюс, приму милость, дорогуша. — Страздене подходит к столу, вызывающе подрагивая округлыми ягодицами, приподнимает платье, садится. Вроде хочет спрятать слишком обнажившиеся колени, но на деле еще круче задирает юбку. — На что он нам, этот молочный начальник, на кой черт, Мотеюс, дорогой? Может, сырники в него макать будем?