Выбрать главу

Лапинас отступал. Белые от муки усы торчали будто наэлектризованные. Глаза сверкали. Рука с кийком предупреждающе поднималась.

— Мартинас, перестань. Могу голову расшибить, — застонал он в испуге; охнул и присел — отступая, подлез под почвенное колесо и схлопотал зубом шестерни по макушке. — Бог видит, ей-ей, вдарю! Коли нападают, дозволено защищаться вплоть до убийства…

Мартинас неожиданно рассмеялся. Словно самому досталось по макушке, и очнулся от этого удара.

— Не вдаришь, Лапинас. Может, ночью, из-за угла. Да и то Шилейкиной рукой.

Лапинас принужденно оскалился.

— Ишь, какие разговоры пустили, — сказал он, вкладывая в эти слова все презрение, какое только мог найти в эту минуту. — А от кого они идут? Будто не от самого Шилейки, скажешь? А кто сейчас этот Шилейка? — Лапинас понизил голос, хоть и так едва было слышно. — Больной пропойца. Красные чертики ему мерещатся. Белая горячка, как русские говорят. Тебе он одно говорил, а мне-то другую песню пел. Я вот сплетен не разношу. Но в глаза могу сказать: он говорил, что ты руками Француза Толейкиса избил. Из-за места председателя… Как думаешь? Неужто и этому верить?

Мартинас от души рассмеялся.

— Сегодня Шилейка больной, завтра будет здоровый. Вылечим. Есть средства. Красные чертики мерещиться не будут! Как ты тогда запоешь, если он подтвердит то самое, что сейчас по пьянке говорит? И еще, Лапинас, — добавил Мартинас, не дождавшись ответа, потому что Лапинас, слишком глубоко затянувшись, подавился дымом, — я видел тебя в ту ночь, когда горели Гайгаласы. А Морта тебя встретила в сенях. Ты вонял керосином, как фитиль лампы…

— Вот это уж не докажешь, благодетель, нет, — спокойно ответил Лапинас. — Волен человек вонять и пахнуть — смотря по нужде. Может, я облился, когда в лампу керосин подливал? А ты где меня видел? А за руку схватил? Свидетели есть? Меня не такие господа выпытывали, и то вины не нашли.

— Вины не нашли… Как найдут? Концы-то были спрятаны, теперь только вылезают. Когда все вытащат наружу, сведут в одну точку, компас покажет, куда идти. Если стрелка повернется на север, можешь врать по-печатному, что тут юг, никто не поверит. Смотри, мука через край сыплется!

Лапинас, шатаясь, подошел к летку, поначалу кулаком, потом кийком утрамбовал мешок и, встав на колени, стал собирать в совок рассыпавшуюся муку. Трудился с покаянным усердием, словно не было ничего важнее тех нескольких горстей муки, нечаянно просыпавшихся мимо мешка. А на самом деле не это его заботило. Куда уж там! Испуганный взгляд забирался за большое колесо, сновал на мешках, словно мышка, учуявшая кота, а слух жадно ловил каждый подозрительный звук, который опытное ухо различило бы и в гуле ста жерновов. За шестерней-то его не видно, слава богу. Спит как убитый. Слава, тыщу раз слава тебе, господи!..

— При желании нетрудно человека погубить, — наконец проговорил он. — Стрелку можно повернуть, как кому нравится. Можно, Мартинас! Трах, и нет человека. Как вошь… Знаем такие штуки. Бывало…

Мартинас бросил злой взгляд на Лапинаса. Старик все еще стоял на коленях перед мешком, спиной к нему. Какой-то жалобно-маленький, иссохший. Когда он черпал муку, двигались не только его руки, но и вытянутые на полу ноги; он весь елозил, словно под своим замучненным панцирем, называемым одеждой, у него были не две, а сотня пар скрытых конечностей, которые двигаются без устали, служа одной бессмысленной цели — существованию. «Мучной краб… — подумал Мартинас. — Сороконожка…» Но почему он такой? Неужто человек при рождении может выбрать по собственному желанию социальное положение, обстоятельства жизни, характер? Ведь вся его энергия, служащая теперь злу, уничтожению, служила бы благу, добру, людям, создавала бы, вместо того чтоб разрушать — если бы он родился, рос и формировался в благоприятных для этого условиях. От такой мысли сердце Мартинаса отошло, ему стало жалко Лапинаса, и он сам не почувствовал, как притронулся к плечу мельника и мягко сказал: