Выбрать главу

— Не повредит. Не подохнешь! — Лапинас в бешенстве пнул ногой корзину, и та отлетела к изгороди. Картошка раскатилась по двору.

Из палисадника вышла Года, опираясь на лопату. В другой руке она несла корзинку, в которой оставалось несколько клубней георгинов.

— Чего разоряешься, отец? Будто не видишь, что мама совсем больная.

— Еще одна принцесса. Хватит с парнями ржать, хвост дугой! Завтра же идешь работать в бригаду. Надоело за тебя от стыда краснеть!

Года остолбенела: отец никогда так с ней не говорил.

— Не кричи, я не глухая. — Она повернулась, покраснев от обиды, и хотела пройти стороной, но Лапинас грубо схватил ее за руку и дернул к себе.

— Куда тащишься! Хватит сидеть у отца на шее и людей смешить. Завтра же в бригаду! Ежели до осени не наберешь две с половиной сотни трудодней и из-за тебя колхоз отдаст другому часть моего огорода, выброшу за ворота как бешеную суку.

Года швырнула лопату, поставила к ногам корзинку и посмотрела на отца таким чужим взглядом, что у Лапинаса поджилки затряслись. О, он понимал, что значит такой взгляд! Он не раз видел его у Бируте и знал, чем все кончалось.

— Вот что, милый, сперва поостынь, а потом поговорим как люди. Я не вещь какая-нибудь, чтоб выбрасывать, когда захочется, а потом снова брать. Я не мама, не дам на шее ездить. Если не на ком злость сорвать, то вот столб в изгороди: подпрыгни и ударься об него головой.

— Такие слова отцу, родному отцу… — простонал Лапинас.

— Отец… — Оттого, как было сказано это слово, у Лапинаса дух перехватило. Лучше бы камнем ударила. Чужой, что чужой — враг не мог бы сказать с большей издевкой и презрением. — По крови отец, а по душе… Жизнь ты мне дал, но за это я руки целовать не стану. Если хочешь знать, иногда мне стыдно за такого отца…

Лапинас схватился за голову. Уже не чувствовал злобы, только пронзительную боль в сердце, которая раскаленным гвоздем сверлила грудь.

— Стыдно… За отца… — прошептал он, глядя остановившимся взглядом на дочь и видя на месте ее неясное темное пятно. — Спаси и сохрани, господи… Почему это так, царь царей? За какие грехи?

— Ты хочешь всем устраивать жизнь, как тебе выгодней, — сказала Года. — Тебе нужны слуги, да еще для неважных целей, а я не родилась служанкой. Ни для тебя, ни для других. Я хочу служить сама себе. Хотя бы пока не найду достойного себя хозяина.

Лапинас, шатаясь, проковылял к лавке и грузно опустился рядом с женой.

— Года, доченька, пойми… — наконец посмела раскрыть рот Лапинене. — Сегодня колхоз решил насчет огородов. Отец не полевод, его трудодни поверх нормы ничего не значат. Меня освободили — стара, а тебе придется выработать эти двести пятьдесят. Может, я еще поправлюсь, даст бог. Помогу. Надо, доченька. Как же отдашь свой огород другому. Не растравляй сердце отцу, пташечка.

Года подошла к матери и положила ей ладонь на голову.

— Я работы не боюсь, мама. Нетрудно выработать не только двести, а вдвое больше, если видишь смысл в этой работе, — заговорила она мягко, гладя материны волосы. — Но вы ведь только из-за богатства впряглись в эти свои сотки. Корова, семь штук свиней. Каторга! С зари до зари. Все чердаки добром напиханы, и все мало. Пока жива, могла бы ты пальцем не шевельнуть, всего бы хватило. Неужто сто лет прожить собираешься? А может, с собой заберешь?

— Где там мне жить, доченька. Господь уж постукивает о небосвод, кличет…

— Чего тогда разрываешься? Ведь в жизни хорошего дня не видела. Иди и ложись. Почувствуй себя хоть раз человеком. — Года обняла мать за плечи и подняла с лавки. — Иди, иди, мама. Никто тебя не пожалеет, если сама себя не пожалеешь. Не в такой дом попала.

— Картошка… — прошептала Лапинене, робко, как мышка, покосившись на мужа.

— Почищу.

— Скотина…

— А что отец будет делать? Ветра-то нет… — Года обняла старушку и, как упирающегося ребенка, отвела в избу.

Лапинас сидел, закрыв ладонями пожелтевшее лицо. Дочь… Единственное дитя, которое он вроде бы держал в своих руках. Против! Обругала, в душу наплевала… Стыдится собственного отца! Отняли! Может, еще не совсем, но отберут! О н и!..

Снова поднялась затихшая было ярость, обмершее тело ожило. В глазах снова возникло лицо Гайгаласа. Нет, еще Толейкис, еще Григас, еще этот насмешник Пауга. Много лиц промелькнуло перед ним, но последним снова был Гайгалас.