Тереза вела меня за руку, побледневшая от волнения. Ее завитые ради праздника волосы походили на парик: она то и дело к ним притрагивалась. Вдруг кто‑то обнял меня и поцеловал в щеку, прежде, чем я успел рассмотреть лицо.
— Старина, старина, — шептал он мне на ухо, не выпуская из объятий. Я заметил только, что человек этот в одежде из армейского сукна и курит крепкие сигареты. Позади него я видел улыбающиеся лица мужчин, собравшихся на трибунах, незнакомые, расплывчатые. Наконец объятия расслабились, и я увидел Шимона Хольцера во всей красе, только черная кудрявая шевелюра немного меняла его.
— Ромек, старина, как поживаешь? — кричал он. — Наконец‑то. Я бы еще больший памятник воздвиг, чтобы только вытащить тебя из норы. Идем, я тебя представлю, идем.
Мы протиснулись к стоящей у микрофона группе, и спустя мгновение я услышал:
— Это Роман Лютак. Первый секретарь. Воевода. Роман Лютак. Президент города. Роман Лютак. А мы познакомились еще Там… Полковник. Товарищ Лобзовский, вы знакомы?
Лобзовский стоял с редактором, на этот раз одетым в коричневый штатский костюм. Они поздоровались со мной довольно холодно.
— Скоро должен приехать некто вам известный, — сказал мне Лобзовский. — Вы выступаете пятым.
Я кивнул. Мне казалось, что все на меня смотрят, несколько тысяч человек следит за каждым моим движением, ноги отяжелели, тело деревенело.
— Волнуешься? — спросила Тереза. — Не бойся, скоро начнем. Ждут кого‑то из Варшавы.
— Должны были уже давно приехать, — сказал Шимон. — Почему их до сих пор нет? Звонили по вэчэ, что все в ажуре. Почему не в ажуре? Могло что‑нибудь случиться по дороге. Что случилось? Могло быть нападение, авария.
Он взглянул на огромные ручные часы с черным циферблатом, поморщился, поискал глазами Шатана и протиснулся к нему. Немного погодя городской оркестр заиграл попурри из маршей, толпа неторопливо задвигалась, люди расходились, усаживались, расстелив на земле газеты, группы перемешивались, послышался громкий гомон, мной овладела внезапная досада, я поглядывал на памятник, закрытый красной материей, на юнцов, стоящих подле него в карауле, словно из опасения, что монумент могут осквернить. Поведение толпы казалось оскорбительным и обидным. Тереза все сильнее бледнела, трибуну охватила тревога. Наконец подъехали два автомобиля, остановились позади трибуны, и оркестр заиграл гимн. Толпа сосредоточилась, люди слушали, стоя навытяжку, даже портреты Сталина, Ленина, Маркса и Энгельса выпрямились и замерли. Шатан с бумагой в руке присматривал за микрофоном, подавая знаки свободной рукой дирижеру и рабочим — дружинникам. Я загляделся на него и не обратил внимания на новых гостей, приехавших на машинах, однако знал, что это те, из Варшавы. За моей спиной послышался гул дружеских приветствий, я различил в нем голоса Шимона и Терезы. Оркестр замолк, и Шатан начал читать по бумажке свое вступительное слово, одновременно кто‑то потянул меня за рукав и подтолкнул к мужчине в габардиновом пальтишке. Я машинально протянул руку и, лишь пожав ее, поднял глаза.
— Юзеф! — воскликнул я изумленно.
— Это я, — шепнул он. — Потом поговорим.
«Юзеф», в этом не могло быть никаких сомнений.
Я сразу узнал это мясистое лицо с отвислыми щеками и глубокими глазницами. Левая рука его была забинтована и покоилась на импровизированной перевязи из серого шарфа, на пальто темнели следы крови.
— Отойдите, — шепнул мне человек в синем костюме, становясь рядом с «Юзефом», который уже беседовал с секретарями.
— Теперь от имени Центрального Комитета выступит товарищ Мариан Корбацкий, — крикнул Шатан. — Товарищи, товарищ Корбацкий до войны действовал в нашем городе, работал на нашем заводе по молодежной линии, а в конце оккупации был секретарем нашего округа…
Он прервался на мгновение, чтобы прочесть переданную ему записку.
— Товарищи! Товарищ Корбацкий по пути сюда подвергся нападению, он ранен.
«Значит, «Юзефа» зовут Мариан Корбацкий, он в ЦК, — лихорадочно думал я. — Что я ему скажу? Что он знает обо мне? Да, это тот самый голос, ровный и усталый, голос из настоящего и из прошлого».