И тогда пролилась кровь непокорных жрецов на страшный жертвенный камень. И сказал один из них, как опалил огнем:
– Не перешла к тебе мудрость и отвага Святославова, но распутство и хитрость матери твоей Малки пребывают в избытке. Не Перунов ты сын! – вскричал жрец, которого тащили, заломив руки, дюжие дружинники.
Дикая ярость вскипела в княжеском сердце. Он подскочил к жрецу и рубанул мечом, ожидая, что голова покатится к его ногам. Но в последний миг рука предательски дрогнула, и удар получился неточным. Из раны на шее и груди хлынула красная струя, а жрец, хрипя, презрительно прошептал:
– Не перешло… Не воин ты… не маши мечом попусту… – и закрыл глаза.
Опять черный дым, но уже от горящих кумиров. Приняв Христову веру, Владимир стал проливать кровь тех, кто пытался защитить древних богов и отцовские заветы от поругания: жителей Киева, Вышгорода, Новгорода, Изборска, Ростова, Мурома, Белоозера, больших градов и малых весей. Порой самому становилось жутко от творимых деяний, но византийские епископы, что находились при нем, рекли: «Ты поставлен Богом на кару злым и на милость добрым… Бог испытывает нас нашествием поганых, ибо это – кнут Божий за грехи наши. Земля русская благословляется кровью, ибо твоей рукой Бог искоренит поганых дочиста и отторгнет их от сел их, и от земли, на которой живут…» И он карал. И стремился забыться в греческом вине и женских объятиях. И чем скромнее и недоступнее были жены, тем больше распаляло это Владимира, побуждая брать их силой, и чуять в сей миг торжество похотливого наслаждения. А потом снова убивал поганых, как бродячих собак, жег вместе с деревянными идолами, а на месте прежних кумиров ставил новые храмы, поражающие великолепием и роскошью, дабы люди чувствовали, что они рабы божьи и княжеские, и не помышляли своим жалким умом о многом.
Коловорот смертей, стонов, разрухи и пожарищ захватывает его, увлекает куда-то в неведомое. Все труднее становится дышать, пот застилает очи, уходят последние силы… Постой! Еще ведь не все сожжены кумиры, не все Священные Дубравы срублены на постройку новых храмов, не все волхвы изведены… Надо идти… созвать дружину… покарать Ярослава, сына… за то, что не платит дани…
Все сливается в темную непроглядную ночь, и приходит Ничто. Только откуда-то издалече доносится приятное слуху протяжное мелодичное пение, да струится аромат цветов. И вдруг перед взором возникает солнечный летний день. Виден пролом стены богато убранного терема. Через пролом несколько дюжих дружинников с трудом выносят тяжелый мраморный гроб. Седоусый мастер с подмастерьем тут же споро закладывают пролом камнями, чтоб душа умершего не могла вернуться и потревожить живых, кто останется жить в тереме.
– Хоронят князя Владимира, – произнес кто-то, – убийцу и развратника, коего свет не видывал…
– Святого хоронят! Ибо грехи его не вспомянутся в царствии небесном, поскольку он совершил покаяние и раздавал милостыни многие, и церкви строил, и на них жертвовал, – убежденно ответствовал другой.
Владимир очнулся, будто от наваждения Мары, огляделся, не сразу сообразив, где находится, и кто этот старик напротив. Наконец, вспомнил, но ничего сказать не успел, потому что в это самое мгновение что-то с шумом обрушилось сверху. На плечо Мечислава опустилась обыкновенная сорока и начала стрекотать, возбужденно помахивая длинным хвостом вверх-вниз и не сводя с князя черных блестящих, как смородина, глаз. Скорей всего, ее, как всякую сорочью любительницу блестящих предметов, привлекли богатые уборы княжеского одеяния, вспыхивающие на солнце при каждом движении.
Старик несказанно обрадовался появлению птицы, хмурое лицо его просветлело. Он поглаживал сороку и кивал головой, будто соглашаясь с тем, о чем она стрекотала.
Давно отвыкший говорить честно и прямо о том, что думал, князь почувствовал, что мысли его понятны волхву так же, как сорочий язык или шелест листьев, а намерения открыты, подобно одинокому всаднику в голой степи, и даже более того. Это испугало владыку.