Выбрать главу

Откуда-то вернулся хафиз Мухаммед, поздоровался и ушел к себе. Хороший человек, думал я, погруженный в блаженство своих неглубоких переживаний и упрощенного мышления, кажется, будто жизнь несправедлива к нему, но это только видимость, жизнь есть жизнь, одна подобна другой, каждый ищет радости, а беды приходят сами. Для него радость – в книгах, как для других – в любви, его беда – в болезни, как у других – в бедности или изгнании. Все мы бредем от одного берега к другому по тонкому канату своей жизненной стези, и конец всех известен, разницы нет.

Вспомнились стихи Хуссейна-эфенди из Мостара, медленно, с неведомым прежде удовольствием я прочел их. И внимал им как беззвучному шепоту, без угрозы, без призвука мрака:

Простоволосый, босой, канатоходец Шахинвстал на канат, по которому лишьветерок пробегает без страха.Сокол, Шахин, не пугайся опасности,вспомни аллаха, и ты пройдешь меж двумя берегами.И соколята, что тобою учимы,прошли через бездну.Над водою, где золотом солнце сверкало,сами они казались жемчужинами,нанизанными на тонкую нить.Бездонная пропасть под ними,над ними высокое небо.А они на неверном канате,на опасной дороге жизни.

Образ человека, одинокого, но храброго, на тяжком жизненном пути соответствовал моему тогдашнему пониманию судьбы. Будь я в ином настроении, меня могли бы потрясти безнадежность и извечная осужденность его на мучительное движение, но тогда это выглядело бы разумным успокоением, даже упрямством. Не знаю, что имел в виду на самом деле добрый Хуссейн-эфенди, но мне казалось, что он несколько посмеивается и над собой и над другими людьми.

Хафиз Мухаммед вышел из текии и встал у ограды над рекой. Лицо его было бледным и взволнованным. В мою сторону он не глядел. Болен он, что ли?

– Как ты себя сегодня чувствуешь?

– Я? Не знаю. Плохо.

Я догадывался, что он не любит меня, но не упрекал его. Он тоже идет по канату меж двумя берегами, так, как умеет. Иногда он пытается быть добрым.

Улыбаясь и пребывая в самом радужном настроении, я спросил его, готовый все понять, готовый быть благородным:

– Скажи откровенно, ты знал, чего хочет жена кади, и поэтому послал меня?

– Какая жена?

– У нас один кади в городе. И одна жена у кади. Сестра Хасана.

Он вспыхнул, словно ему вдруг стало противно. Я не привык видеть его таким.

– Не называй их вместе, прошу тебя!

–. Значит, ты знал. И не хотел вмешиваться. Так ведь?

– Оставь это дерьмо, ради бога! Я хотел тебе помочь, потому и не пошел. Но не вспоминай о них сейчас.

– Почему?

– Неужели ты ничего не узнал?

– Нет.

– Тогда я должен тебе сказать.

По глухому голосу, по усилию, с которым он заставлял себя смотреть мне в лицо, по беспокойно двигавшимся рукам, которые он то и дело прятал в бездонные карманы и снова вынимал, по всему тому, что прежде мне никогда у него не доводилось замечать, он казался другим человеком, а по охватившему меня страху я понял, что он намерен сообщить нечто неприятное.

– О брате? – спешил я погрузиться в черную пучину.

– Да, о брате.

– Он жив?

– Убит. Три дня тому назад.

Больше он ничего не мог мне сказать, да я и не спрашивал.

Я смотрел на него: он плакал, скривив губы, ужасающе безобразный. Я помню, что обратил на это внимание и что удивлялся тому, что он плачет. Я не плакал. Мне даже не было тяжело. Это известие ослепляло, подобно внезапной молнии, а потом наступила тишина.

Вода безмятежно журчала. В ветках я слышал птицу. Ну вот и покончено, думал я. И почувствовал облегчение: свершилось.

– Так, – произнес я, – значит, так.

Над водою, где золотом солнце сверкало…

– Успокойся, – говорил хафиз Мухаммед, приходя в ужас от мысли, что я помешался, – успокойся. Будем молиться богу за него.

– Да. Только это нам и остается.

Я даже не ощущал боли. Словно бы что-то оборвалось во мне, и вот теперь его нет, это конец. Страшно, что его нет, невероятно, невозможно, но болело больше, когда он был.

Пришел Мустафа, должно быть, хафиз Мухаммед рассказал ему о моем несчастье, принес что-то в медной миске, смягченный, еще более неуклюжий, чем обычно.

– Надо поесть, – внушал он, стараясь не кричать. – Со вчерашнего дня у тебя ничего во рту не было.

Он поставил передо мной миску, как лекарство, как знак своей симпатии, я ел, не зная что, оба они смотрели на меня, один – стоя рядом, другой – напротив, ненадежная охрана от печали.

И тогда, в промежутке между двумя кусками, начала болеть оторвавшаяся часть.

Я перестал есть и медленно, остолбенело поднялся.

– Куда ты? – спросил хафиз Мухаммед.

– Не знаю. Не знаю, куда я.

– Не ходи никуда. Не надо сейчас. Оставайся со мной.

– Не могу остаться.

– Иди к себе. Плачь, если можешь.

– Не могу плакать.

Постепенно осознавал я, что произошло, и боль заливала меня, подобно тихо подступающей воде, и, пока она доходила до лодыжек, я с ужасом думал о волне отчаяния, которая завтра поглотит меня.

А потом вдруг начался мгновенный приступ такой ярости, словно виновник – брат – стоял передо мной. Поделом тебе, шипела в душе слезливая злоба, получил по заслугам? Чего ты искал? Чего ты хотел? Ты погубил нас, несчастный человек! За что?

Но и это прошло, длясь лишь один миг, однако я пришел в себя.

С горы, из цыганского стойбища неслись глухие удары барабана, непрерывно пищала зурна, без устали с самого утра, со вчерашнего дня, испокон веку, жуткое безумство юрьева дня обрушивалось на городок, как протест, как угроза. Я слушал дрожа, где-то призывал к бунту громкий набат, призывал тех, кого нет, всех мертвых братьев под землей и над землей. Кто-то остался в живых и зовет.

Напрасно зовет.

Я лишился мыслей, лишился слез, лишился пути. Мне никуда не надо идти, но я иду, где-то остался след мертвого Харуна.

Под невысоким каменным мостом текла моя река, за нею мертвая земля. Я никогда не ходил по нему, кроме как взглядом, здесь оканчивалась чаршия, и городок, и жизнь и начинался недолгий путь к крепости.

Брат прошел здесь и больше не вернулся.

С тех пор я часто мысленно шел от каменного моста к громоздким дубовым воротам, прерывавшим сизые стены. Я шел как во сне во время этих веображаемых прогулок, дорога всегда была пустынной и свободной, чтоб я легче мог пройти, терзаемый мыслями. Ворота были целью, дорога отовсюду подводила к ним, они стали олицетворением печали, триумфальной аркой смерти. Я видел их в мыслях, во сне, во время приступов ужаса, я ощущал их мрачный призыв и неутолимый голод. Я поворачивался и бежал, а они смотрели мне в затылок, манили, поджидали. Как потемки, как бездна, как избавление. За ними – тайна или пустота. Здесь начинаются и завершаются вопросы, для живых начинаются, для мертвых завершаются.

Впервые я реально иду по улице моих бесконечных ночных мучений, неуверенный во встрече с ними. И в самом деле, дорога пустынна, как я желал и себе ее тогда представлял, а теперь мне безразлично, даже хотелось бы, чтоб она не была столь пустынной, как кладбище. Она смотрит на меня зловеще, угрюмо, злобно, словно утверждая: все-таки ты пришел! Тревожит этот переход в ничто, убивает даже ту чуть печальную храбрость, что зовется безразличием. Хотелось бы не видеть, чтоб уменьшить тревогу и трепет в душе, но все видно: и вражда безлюдной улицы, и жуткие ворота в преддверии тайны, и глаза невидимого часового в крохотном глазке входа. Их я не видел в своих мыслях тогда, когда мне предстояло идти, существовали лишь ворота и улица перед ними, канат к другому берегу.