Выбрать главу

Ужель свирепства все ты, рок, на мя пустил?

Ужель ты злобу всю с несчастным совершил?

Престанешь ли меня теперь уж ты терзати?

Чем грудь мою тебе осталось поражати?

Лишил уж ты меня именья моего,

Лишил уж ты меня и счастия всего,

Лишил, я говорю, и - что всего дороже

(Какая может быть сей злобы злоба строже?)

Невинность разрушил! Я в роскошах забав

Испортил уже мой и непорочный нрав,

Испортил, развратил, в тьму скаредств погрузился,

Повеса, мот, буян, картежник очутился;

(61)

И вместо, чтоб талант мой в пользу обратил.

Порочной жизнию его я погубил;

Презрен теперь от всех и всеми презираем,

От всех честных людей, от всех уничижаем.

О, град ты роскошен, распутства и вреда!

Ты людям молодым и горесть, и беда!

......................................................

О, лабиринт страстей, никак неизбежимых,

Борющих разумом, но непреодолимых!

Доколе я в тебе свой буду век влачить?

Доколе мне, Москва, в тебе распутно жить?

Покинуть я тебя стократно намеряюсь

И, будучи готов, стократно возвращаюсь.

Против желания живу, живя в тебе;

Кляну тебя - ив том противлюсь сам себе...

Наконец, уже в марте 1770 года, в самые те дни, когда в Москве начиналась чума, Державин решился: он занял пятьдесят рублей у приятеля своей матери, "бросился опрометью в сани и поскакал без оглядок в Петербург".

Впрочем, не совсем без оглядок. Московские страсти еще в нем жили. Раскаяние говорило душе одно, бес - другое. Началось с того, что, отъехав всего полтораста верст, Державин встретил в Твери одного из московских приятелей и с ним прокутил все деньги. Что было делать? У такого же проезжего (у садовника, везшего ко двору виноградные лозы из Астрахани) он занял еще пятьдесят рублей, кое-как отделался от приятеля и поехал дальше.

Но благоразумия хватило у него только до Новгорода. В те времена, когда на станциях приходилось подолгу ждать лошадей, а иногда ночевать, станционные трактиры были рассадниками игры и мошенничества. Темные люди подстерегали в них проезжающих. В таком трактире, три года спустя, ротмистр Зурин обыграл Петрушу Гринева, ехавшего в Оренбург; еще гораздо позже, в таком же трактире, в Пензе, пехотный капитан, умевший удивительно срезать штоссы, сильно поддел коллежского регистратора Хлестакова. Словом, в Новгороде Державин не выдержал, еще раз попытал счастья - и остался у него всего-навсего один рубль-крестовик, некогда данный на счастье матерью.

Не тронув этого рубля (он сберег его во всю жизнь), Державин кое-как тронулся дальше. Но уже неподалеку от Петербурга, в Тосне, ждала его новая напасть, в которой на этот раз он был неповинен. В предотвращение занесения

(62)

чумы в столицу, здесь была устроена карантинная застава, на которой полагалось прожить две недели. На это у Державина не было денег. Стал он упрашивать карантинного начальника, чтобы тот пропустил его ранее; ссылался на бедность, на неимение лишнего платья, которое нужно окуривать и проветривать. Карантинный страж был готов согласиться с его доводами, но препятствием оказался сундук, наполненный бумагами и содержавший все, что за предыдущую жизнь, с самого детства, сочинил Державин в стихах и в прозе. Не оставалось иного выхода, как избавиться от сундука, и в присутствии караульного Державин его сжег вместе со всеми бумагами.

Пробыв почти три с половиною года в отсутствии, он теперь въезжал в Петербург налегке, без денег, без имущества, даже без стихов.

Но стихи он тотчас же начал восстановлять по памяти.

Покуда старший Державин куролесил в Москве, младший скромно служил в том же Преображенском полку, в бомбардирской роте. Чины доставались Андрею Державину так же трудно, как Гавриилу. Та же была и причина - бедность. За два с половиною года дослужился он всего только до капральского чина.

Здоровья он был вообще не крепкого, а тут еще произошло с ним несчастие. Однажды на ученьи, поворачивая пушку, он сильно вспотел, простудился и придя домой слег. Начался жар, озноб. Чем он заболел неизвестно: тогда все называли лихорадкой. Он обратился к знаменитому шарлатану Ерофеичу, тому самому, что на долгие времена передал свое имя целебной настойке, известной в России по сию пору. От ерофеичева лечения он стал кашлять кровью, и Гавриил Романович, приехав в Петербург, застал брата уже в чахотке. Самое лучшее было - выхлопотать ему отпуск и отправить домой, к матери. Так и сделано. Андрей уехал в Казань и там умер осенью того же года.

Проводив брата, Державин стал осматриваться. Петербургская жизнь сразу сложилась немного печально, буднично, тихо. Но это было как раз то, что нужно. После московских беспутств Державин искал покоя. Втягивался в полковые дела, в службу.

Приехав, как сказано, без гроша в кармане, он на первое время занял у однополчанина восемьдесят рублей. В будущем, однако же, не предвиделось никаких доходов; не

(63)

только что отдавать долги - не на что было жить. Тогда он решился еще раз прибегнуть к помощи карт, но теперь игра его была совсем уж не та, что московская, хотя в основе ее лежал опыт, в Москве добытый. Державин взял себя в руки и прежде всего раз навсегда отказался от игры нечестной, что обеспечило его от опасных столкновений с правосудием, а главное - дало спокойную совесть, в которой он так нуждался, и душевное равновесие - этот сильнейший козырь в азартных играх. Кроме того (что не менее важно), он перестал гоняться за крупным выигрышем. И тогда десятая муза, муза игры, которая, как все ее сестры, зараз требует и вдохновения - и умения, и смелости - и меры, улыбнулась ему благосклонно. Он стал выигрывать и прибегал к этому средству всякий раз, как бывала нужда в деньгах.

Подозрительных людей он научился избегать. Свел дружбу с несколькими офицерами, не принадлежавшими к числу шалунов гвардейских: с Петром Васильевичем Неклюдовым, давним своим покровителем, с капитаном 10-й роты Толстым, у которого служил под началом, с Александром Яковлевичем Протасовым, который порой не прочь был сразиться в банк. Люди были не Бог весть какого развития, но почтенные. Как бывало и прежде, еще в солдатской казарме, он больше всего им нравился "за некоторое искусство в составлении всякого рода писем. Писанные им к императрице для всякого рода людей притесненных, обиженных и бедных всегда имели желаемый успех и извлекали у нее щедроты. Случалось, обрабатывал он и приказные и полковые письма, и доклады иногда к престолу, и любовные письма для Неклюдова, когда он влюблен был в девицу Ивашеву, на которой после и женился".

В 1771 году его перевели в 16-ю роту фельдфебелем. Теперь он опять служил не только исправно, но истово, а летом, в лагере под Красным Кабачком, даже отличился. В полку его уважали и любили по-прежнему. Надо было ждать производства в первый офицерский чин, но тут вновь оказалось препятствие. У полкового адъютанта Желтухина был брат, сержант того же полка. Этого брата Желтухин хотел провести в офицеры вместо Державина, к которому стал всячески придираться. Кончилось тем, что по наговорам адъютанта полковое начальство решило отделаться от Державина таким образом: не производить его за бедностию в офицеры Преображенского полка, а выпустить офицером в армию. Державину помогло только хорошее отношение

(64)

однополчан. "Аттестация" в конце концов зависела от собрания офицеров, и это собрание решительно заявило, что помимо Державина оно никого другого (иными словами - Желтухина-младшего) "аттестовать" не может. Благодаря этому, 1 января 1772 года Державин, наконец, произведен в гвардейские прапорщики. Ему шел уже двадцать девятый год!

Но и эта радость была, омрачена. Офицерская служба в гвардии обходилась не дешево: "предпочитались блеск и богатства и знатность, нежели скромные достоинства и ревность к службе". Державин стал изворачиваться. В счет жалования получил из полка на обмундировку сукна, позументу и прочих вещей; продав свой сержантский мундир, приобрел английские сапоги; наконец, занял небольшую сумму на задаток и купил-таки "ветхую каретишку в долг у господ Окуневых": без каретишки невозможно было "носить звание гвардии офицера с пристойностию".