— Полно, Державный, — сказал Иосиф. — Точно ли, что не было твоих заслуг в изгнании с Оки Сеид-Ахмета? Я жил тогда в монастыре на Возмище, и все монахи единодушно восхищались тобой, кругом только и было разговоров о твоём торжестве над агарянами. Разве ты не был причастен к той победе?
— Был, — отвечал Иван, — но в гораздо меньшей мере, чем многие из моих полководцев. А все жужжали о том, что это — моя победа, и я воспринимал всеобщее жужжание как истину.
— Ты потом оправдал свою раннюю славу, когда изгнал с Угры Ахмата, — заметил Иосиф.
— Мы с тобой сошлись тут не ради того, чтобы выяснить свои оправдания и считать заслуги. Ведь так? — отразил Иван Иосифову попытку утешить.
— Так. Продолжай, если хочешь продолжать, а то у меня рвутся с души мои раскаяния.
— Нет, продолжу я. Так вот, о нелюбви к отцу. Твоя неприязнь к родителю ещё может быть объяснима, коли он мешал тебе встать на выбранную тобою стезю. Чем простить мою злобу на милого батюшку! Чем простить! Он не мешал мне. Он радовался моим успехам. Да, они с матушкой больше всего любили моего младшего брата, Андрея Горяя, потому что он родился в годину страшных бед, когда проклятый Шемяка ослепил отца и заточил их в Угличе. Но при этом в них не было нелюбви ко мне. Они и думать не думали о том, чтобы как-нибудь устранить меня в пользу Андрея. И тем не менее я подозревал их в подобных намерениях и невольно желал скорейшей кончины отцу. Не всегда... не всегда... Но — желал. Тайно для самого себя желал. Боялся — вдруг да что-нибудь произойдёт, какая-то перемена. Отец прозреет и устранит меня от дел. Или вдруг объявит Андрюшку наследником. Я был счастливо женат, обожал свою нежную супругу Машеньку, у нас родился сынок, но душу мою изгрызал червь — я желал смерти собственного любимого отца! Господи!..
Слёзы снова проснулись в глазах у государя. Он ударил себя в грудь кулаком и прикусил губу, сдерживая рыдания.
— Молчи теперь, Державный, молчи! — приказал ему Иосиф. — Дай мне сказать, дай продолжить. Ты говоришь, что тебе не мешал твой отец. Но ведь и мне мой уже не мешал, когда я поселился в монастыре. А я всё равно думал о нём без любви, продолжал злорадствовать о нём, что его Бог наказывает. Мало того! Когда до меня дошла новость о том, что отец и мать решили тоже посвятить себя иноческому служению, это известие повергло меня в смятение. Не обрадовало! Ах ты! Ведь не обрадовало же! Ибо я не хотел быть таким, как они, а они отныне становились такими, как я. И я рассуждал, мысленно беседуя с ними: «Пожалуйста, будьте монахами, да только вот всё равно никогда не достичь вам таковых высот и глубин, для достижения которых ниспослана на землю моя душа». О, как я был гнусен, как отвратителен! Почему Господь не поразил меня тогда огненным мечом? Почему не низвергнул в чертог вечной тоски? Почему игумен Пафнутий не прогнал меня прочь от себя, когда я прибрёл к нему в его обитель, покинув монастырь Пречистой Богородицы? Спрашиваю и недоумеваю, не нахожу ответов на сии вопросы.
Иосиф провёл ладонью по лицу и продолжил:
— Не зря мне однажды произрек один из иноков Боровской обители. «Ты, — молвил он, — об едином себе токмо стряпаешь, а ни о ком другом не радеешь, и все должны ради тебя страдать. Един хочеши веселиться на земле». Я его тогда, помнится, чуть было посохом не приласкал от гнева, а ведь он был прав. Ведь и впрямь я один хотел на земле быть весел и праведен, мне порою не нравилось видеть, как кто-то другой лучше меня понимает то или иное место в Писании, как кто-то другой усерднее меня подвигается по тропе иноческого смирения. Господи, ведь и эти-то слова мне инок сказал, когда я уже игуменом в монастыре был. А до того я при Пафнутии Боровском осьмнадцать лет... А сейчас? Разве я сейчас иной? Да меня надобно было вкупе с еретиками в огненной клети сжечь. Я и хотел, а Господь не пустил меня. Почему не пустил? Потому что я грешен и сгорел бы дотла. Не вышел бы из клети огненной невредим, аки Лев Катаньский. Вот и новый бы соблазн родился. «Вот оно! — сказали бы. — Сгорел! Стало быть, таков же был грешник». Завтра пойду вон из Москвы, вернусь к братии своей, паду пред нею на колени и буду слёзно просить о прощении.