— Когда же помер Борис Васильевич, вот тут-то горюшко пришло, — говорил он. — Фёдор Борисович, беспутный гуляка, принялся грабить обитель мою нещадно. И я, грешный игумен, коему непременно уготована геенна огненная, не потому душою к тебе потянулся, что полюбил тебя, а потому, Державный, что от Фёдора житья не стало. Вот какова изнанка моя! К тебе, наилучшему государю Московскому, только теперь, на старости лет притулился.
— И слава Богу, Осифе! И слава Богу! — бормотал Державный.
— Пойдёшь ли ты в обитель мою?
— Не завтра, Осифе, не завтра.
Иосиф и сам уже понимал, что мечта его о привлечении Державного в свою обитель была уж слишком дерзкой и потому зыбкой. Теперь, охватив внутренним взглядом всю бездну грехов своих, он видел — как ни хороша грёза, а для свершения её нужно быть чище, святее, достойнее, чем он, Иосиф Волоцкий.
Тем временем исповедь Ивана уже зашла о еретиках. Лицо Державного словно бы даже помолодело. В глазах перестали бегать слёзы, выражение глаз сделалось суровым и всё лицо — жёстким. Государь говорил:
— Я жаждал великого усиления державы моей, страшно любил всех, кого считал полезными. Учёный человек мог быть уверен, что найдёт во мне почитателя и покровителя. Это приводило к слепоте. Как подумаю порой — в иных случаях бывал я более слепым, нежели отец мой, Василий Тёмный. Привлекал к себе мудрецов и учёных, а с ними вместе — всезнаек. И не видел разницы между мудрецом и всезнайкою. Мудрец знает много и глубоко и всю премудрость свою направляет во славу Божию и во благо людям. Всезнайка внешне бывает даже больше похож на мудреца, нежели иной мудрец, но се существо совершенно иного, отвратительного рода. Всезнайка богат знаниями и обо всём может рассуждать где угодно, с кем угодно и о чём угодно, и всем будет казаться, что пред ними учёный муж. Однако знания его поверхностны, легковесны. Нахватанность свою всезнайка направляет на пользу не людям, а себе, и дела его никогда не бывают во славу Божию, а токмо во вред. Как будто дьявол всё время неотступно пасёт его. Даже если такой человек и хочет верить в Бога, рано или поздно неминуемо свернёт с пути истины, как-нибудь да подловит его враг рода человеческого. На самолюбии и себялюбии ловит он их обычно. Там, где вместо христолюбив — себялюбие, там всегда гнездятся и трусость, и подлость, и предательство. Ведь верный и истинный раб Божий и любит не себя, а — Христа в себе, частичку искры Божьей, заключённую в человеке, подобно тому, как бисряная жемчужина хранится в морской чашуле. А во всезнайке горделивом сия жемчужина либо вовсе отсутствует, либо он не ведает о её существовании. И вот аз, грешный раб Божий Тимофей-Иоанн, всем своим существом каюсь, что грел у груди своей множество таковых пустых чашуль, принимая их за жемчугоносные кладези. Я их грел добротишкой своей, о которой сын мне сказал, что благодаря ей мы чуть было истинное добро не порастеряли. И самый главный грех мой... Имя этого греха — Фёдор Курицын. Ведь я, Осифе... я повелел отпустить его тогда, пять лет назад.
— Как?! — вскричал Иосиф, ужаленный этим признанием в самое сердце. Он знал о множестве слухов, что якобы ересиарх Курицын был пощажён и отпущен самим Державным, но не хотел им верить. — Разве Курицына не умертвили в кремлёвском подполье?
— Нет, Осифе, — скрипя зубами, отвечал Иван Васильевич. — Я тогда повелел увезти его подальше от Москвы и выдворить за пределы державы моей. Ему было сказано, чтобы не смел казать носа своего на Руси, чтобы юркнул и спрятался под крылом у мадьяр или каких-нибудь мунтьянцев, и он дал слово, что не ступит нога его на землю Русскую.
— И ты поверил его слову? — В душе Иосифа всё начинало закипать. Только что он обожал государя, расслабился, готовый принять любую исповедь Ивана. Любую, но только не эту. — Ты отпустил его, зная обо всех мерзостях?
— Да.
— Зная о том, что он отрёкся от Христа и проповедовал жидовскую веру, что поклонялся сатане льстивому, змию Моисееву?
— Да.
— Зная, что порученные им мерзавцы ругались над православными иконами, зубами грызли честной крест, рыли подземелья в поисках входов в преисполню, алчущи тем дырам поклоняться?
— Да.
— Ты знал обо всём этом и отпустил гадину? Да ведь это же всё равно, как если бы ты схватил самого чёрта и повелел отвезти его к державным границам и там отпустить в Мунтению либо в Венгрию, вместо того чтобы бросить его в огонь под пение анафемы. А если бы тебе посчастливилось схватить самого Схарию или Мошку Хануша, ты и их бы пощадил?