К чему теперь вспоминать это? Марья вздохнула и приняла мудрое решение — надеть летник из светло-зелёной паволоки, без излишних рисунков — лишь по краям плетёнка да жаворонки.
В другую дверь клетушки — не ту, что вела в светлицу, а ту, что примыкала к горнице прислуги, — раздался стук. Вошла служанка Настасья, заговорила осуждающе:
— Что ж это вы, Марья Ярославна, делаете! Разве ж можно вам самой при таком пузике облачаться! Вот горе-то! Уж и верхнее платье надели! Давайте-ка я вам сапожки помогу...
— Да ничего, я сегодня лёгкая, — засмеялась Марья. — Сапоги, конечно, с твоей помощью. А ещё лучше — не сапоги, а те новые черевичные поршни. Кажется, сегодня дождя не будет.
Одевшись и обувшись, княгиня с Настасьиной помощью заплела и уложила косы, а на голову надела белоснежный убрус, поверх которого — алую коруну, с коей по вискам свисали на цепочках златые колтки, украшенные яхонтами и тёмно-красными лалами. Добавив ко всему наряду не очень пышное жемчужное ожерелье, княгиня вернулась к мужу; Василий уже проснулся и сидел в ожидании, когда жена придёт помогать ему одеваться. Марья приблизилась, поцеловала Василия в руку, потом в губы, поправила темну так, чтобы вышитый на ней златой двуглавый орёл — воплощение двойной зоркости — располагался прямо над переносицей, а зрячие совы — прямо на глазницах. «Вася, Вася! Зачем ты тогда злобой злобу на себя навлекал? Зачем не остановил злодейство, позволил выколоть глаза Косому, какие б ни были они бесстыжие!» Кто знает, может быть, за это Господь не давал так долго нового ребёночка, и лишь на пятый год супружества вновь забеременела Марья и родила сына Юрья, да и тот четыре годика только пожил, заболел и умер. Правда, тогда уже второму сыну, Иванушке, два года от роду было, а вместо умершего ещё один сынок вскоре народился, тоже Юрьем нареченный.
Через час, одевшись, умывшись и прочитав утренние молитвы, муж и жена сели завтракать. Вчера они причащались, и сегодня можно было и к поздней обедне пойти. Завтракали вшестером — Василий с Марьей, их дьяк Фёдор Беда, боярин Михаил Фёдорович Кошкин со своею боярыней — эти ещё на первой седмице Великого поста, накануне Торжества Православия, приехали в Углич навестить да так тут и остались, и, наконец, Шемякин пристав при Василии, подлец Иван Котов, хоть и боярин, а боярином его язык назвать не повернётся: масленицей, пьяный был, стал руки распускать тут, в Угличе, пользуясь тем, что они пленники; Марья тогда только на четвёртый месяц перевалила, живот лишь чуть-чуть намечался, да и то одной ей заметен, и срамник пристав, подловив её однажды одну, принялся обнимать, ртом поганым лезть с поцелуями, шепча: «Слепой не увидит, глухой не услышит, глупый не поймёт, немой не проболтается...» Как она ему тогда влепила затрещину, он и с ног долой! Да пригрозила на весь мир осрамить. С тех пор не подъезжал больше. Едва только сели завтракать, Котов заговорил. Видно было, как ему не терпится сообщить важную новость:
— Слыхали? Васьки Косого жена-то — роспуст получила. Вот ведь сволочь какая! Добилась своего. Хотя он, конечно, сам виноват — не отпускал её от себя ни на шаг, всё мерещилось ему, будто она на каждом углу ему, слепому дураку, изменяет.
Марья посмотрела на мужа и заметила, как тому неприятно.
— Разве ж распускают нынче по одному жены хотению? — спросил Василий с дрожью в голосе.
— Не должно! — рыкнул Кошкин.
— Должно, должно, — засмеялся Котов.
— А я говорю — не должно! — стукнул Михаил Фёдорович кулаком по столу.
— Ты, Кошка, молчи, когда Кот мурлыкает, — отвечал пристав своей обычной присказкой.
— По одному хотению жены не распускают, — сказала Марья.
— Однако спор сей напрасен, — возразил пристав. — Даже в «Митрополичьем правосудии» сказано, что ежели муж ослепнет, то жена по доказательству неисправимости его слепоты способна получить полный к своему удовольствию роспуст.
Что же она раньше-то с ним не распустилась? — спросил дьяк Фёдор.
— Терпела, — ответил Котов. — Как он над ней измывался в своей глупой ревности! А она всё терпела. Но в последнее время совсем невыносимо сделалось, особливо потому, что Косой к тому же и мужски немочен стал, и ревность его вдвое лютее сделалась.
— Ешь, Вася, что ты и жевать перестал? — сказала Марья, спроваживая в рот мужа ещё одну ложку овсяной каши с провесным виноградом. Незаметно она погладила Василия пальцами по руке, мол, не волнуйся, нам с тобой никакой роспуст не грозит.