Выбрать главу

Но и так почти на целый километр полыхает пожарище. Черный масляный дым подымается даже из-за холмов, скрывших дорогу на Адамовку. И через несколько минут вся вражеская колонна, перестроившись, отходит на запад, подальше от сатанинского огня.

— Нестеров! Сбегай, проверь, кто жив у пехоты. Молчат что-то, — опомнился Железняков.

Удача-то удачей. Им повезло: всех их тут, у мостика, уже могло и не быть на свете эа два часа, что отбивали они немецкие атаки. А уж если бы горящая теперь немецкая колонна прорвалась, прогремела бы через мостик… Но кому-то и без этого не повезло. Давно уже не слышно частого огня за дорогой, там, где главная сила роты прикрытия. Военная удача всегда в обнимку ходит со смертью.

Перескочив, как кошка, через шоссе, уполз, растворился среди берез Нестеров. Вот и нечего больше делать. И некуда стрелять. И не видно врага до самого горизонта, по всей окружности громадной белой чаши, перечеркнутой серой лентой шоссе, на дне которой с одной стороны стоит одинокое орудие, а с другой горят немецкие машины.

Но коль выпала на войне минута полегче, это не на отдых — на подготовку к следующей, которая будет, обязательно будет тяжелей.

Летят за огневую стреляные гильзы: мешают двигаться на позиции. Двое Поповых подтаскивают ящики со снарядами, выкладывают их поближе. Железняков ломом поддевает станины орудия, но сошник так глубоко забило отдачей в снег, что одному не справиться. Весь расчет берется за ломы. А на что ему, лому, здесь опереться, тонет, на всю глубину уходит в снег. Вернувшийся от пехоты Нестеров надевает на лом гильзу и, положив на сошник станины, бьет по ней топором.

— Ты что! — вырывает у него топор сержант Попов. — Орудие калечить!

Как не вспомнить — месяца два назад сколько было шуму из-за царапины на пушке, а теперь боевое орудие вполне идет за наковальню.

Нестеров, оставшись без топора, хватается за лопату, звеня гильзами, окапывает станины, подсовывает под них снарядные ящики. И быстрее, чем сержант успевает его обругать, сует лом со сплющенной гильзой на конце под сошник.

— А ну, взяли! — кричит Нестеров.

Но даже вчетвером они еще долго возятся, высвобождая лафет. Зато теперь орудие может бить вкруговую. По всему кольцу огневой позиции втрамбованы солдатскими каблуками ящики, туго набитые гильзами. Теперь станины не тонут в рыхлом снегу.

Опыт. Бесценный опыт войны. Пригодится ли он кому-нибудь из орудийного расчета?

— Ротный командир Шуляк убит, — докладывает теперь Нестеров Железнякову. — Убиты оба взводные.

И раньше-то никакая это была не рота, а теперь три калеки да шестеро целых.

Расчищая огневую позицию, считая оставшиеся снаряды, подтаскивая оружие убитых: автоматы с рожками магазинов, немецкие гранаты с длинными ручками, все, что сгодится в рукопашной, озабоченно вслушиваются огневики в разговор лейтенанта с Нестеровым. Такое, значит, теперь у них пехотное прикрытие. А снарядов осталось немногим больше сотни. И день хоть далеко зашел за половину, но до вечера еще глаза вытаращишь.

Генерал-лейтенант Болдин, заложив руки за спину, медленно идет вдоль сдвинутых деревянных, добела выскобленных столов, на которых расстелена карта, угрюмо поглядывая на синие и красные стрелы, на цифры и знаки, то густо, то редко раскинувшиеся на блекло-голубом полотнище. Полчаса-час назад эти цифры выкрикивали далекие хриплые возбужденные голоса. Они пробивались по перебитым во многих местах осколками и снова скрепленным человеческими руками проводам. Где-то рядом с наспех скрученными медными проволочками лежат связисты, жизнь отдавшие за то, чтобы цифры эти вовремя легли на карту.

Даже освобожденные от эмоций, отлившиеся в привычные бесстрастные формулировки боевых донесений слова и фразы людей, перебегающих там, в снежных полях, склоняющихся на миг к полевым телефонам, возбуждали командарма. В них все еще звучал лихорадочно бившийся в наушниках пульс боя. А на столе лежала карта, где все это, словно вылитое из расплавленного металла, застывало теперь, охлаждалось, но все еще по-прежнему обжигало.

Яркий электрический свет, такой непривычный для деревенской утвари, сдвинутых со своих извечных мест широких лавок, кадушек, для почерневших от времени бревен, подчеркивал нездешность и праздничность генеральских и полковничьих мундиров. Только лица людей, одетых в эти мундиры, продубленные морозом и ветрами, были сродни вытертым до коричневого блеска, изрезанным глубокими шрамами лавкам, столам, всему, что было в деревенской избе.