— Что случилось? — спросил я, предчувствуя неладное.
— Посиди, — голос у Николая Ивановича сорвался. Он прокашлялся. Желание узнать о неизвестной беде достигло предела, но нарушать мертвую тишину я не решался.
Наконец Леха шевельнулся у окна, обхватил руками плечи, словно защищаясь от колючего ветра, и неожиданно бросил:
— Потеряли мы трех человек… И твоего…
— Кого? Когда? Да ты что…
Десятки вопросов просились на язык, и я молотил им и молотил. Страшно было услышать ответ, узнать имя. Хотя в отделении людей немало, я почему-то сразу решил, что погиб и Вадик Околович. Интуитивно почувствовал и, не дожидаясь подтверждения, стал лихорадочно думать. О чем? Смешно и грустно признаваться. Думал, как изменить то, что изменить уже не мог никто. Какие только мысли не промелькнули в голове. Невозможно было освоиться с тем, что нет парня, который обязательно превратился бы в близкого моего друга. Если Вадим погиб, то ни одно лекарство и даже чудо не воскресит его. Передо мной медленно поплыла стена с портретом президента, окно, полузакрытое фигурой Чернышева. Я схватился за сейф и прильнул разгоряченным лбом к студеной стали.
— Неужели Вадик? — с непослушных губ, разом пересохших, сорвался главный вопрос.
Дмитрук придвинулся откуда-то сбоку и взял большой теплой ладонью мой локоть. Я посмотрел в его глаза. Они были отрешенными и, вместе с тем, они недвусмысленно передали то, что висело в воздухе. Я угадал! В другое время оставалось бы только подивиться такому предвидению. Тогда же я освободил локоть и двинулся прочь из комнаты. Трагическая весть наконец нашла себе местечко в моей душе. Теперь я нуждался в одиночестве. Больше ни о чем не хотелось знать и слышать. Весь мир закутался мраком. Меня, как сорванную ветром былинку, понесло от крыльца, над полями, посеревшими проселками, к березовой роще. На меня точно набросили прозрачную накидку. Пропали звуки. Кажется, шел дождь. Ноги сами несли вдаль. Сознание отключилось. И, словно смертельно раненный зверь, шел я в потайной уголок проститься с жизнью, в которой не стало места для Вадима. Плелся проститься в лесную чащу, поближе к матери-сырой земле.
Упал спиной на колючий стог, голова утонула в душистом сене. Совсем рядом с моим лицом по соломинке взбирался жучок. Без спешки, деловито. Внезапно «появился» звук. Верещали невидимые птахи, где-то тарахтел переливисто трактор, оглушительно застрекотал кузнечик. Под сердцем нарастала тягучая боль. И тут же хлестанула, как штормовая пена. Я вскочил, чтобы не задохнуться, и снова качнулся в неведомую сторону. Весь день промотался среди молчаливых зарослей, мокрой травы в поисках снадобья от неизбывной боли. Говорят, человек ко всему привыкает. И душа у него, мол, всеядна, будто брюхо акулы. Неправда, переварить смерть Околовичая не могу до сих пор…
Вечером я отправился к родственникам Вадима. Непросто было решиться на это. Околович погиб, и все погребальные ритуалы — официальные и неписаные — представлялись малозначительным суетным делом. Вспоминаю запоздалые разговоры о погибшем, которые велись у каждого угла. О нем судили верно. Скромный честный человек. Да, он был таким, но в большинстве поминальных речей не ощущалось настоящих чувств. Никто не знал криминалиста так, как я. Разумеется, кроме его родственников. В отделении никто не смог понять, кого мы лишились. Ну что могли сказать о нем наши ребята? В конторе Околовича вечно окружала пустота. Выпускник университета, белая кость, он оставался непонятным другим. Он легко сделал бы карьеру, но торчал на скромной должности. Физический недостаток — заикание — обрекало Вадика на обособление, вольное или невольное. Некоммуникабельность криминалиста сразу приписали высокомерию.
Сколько раз замечал: первое впечатление, особенно неблагоприятное, отбивает у людей охоту глубже разобраться в чужом характере. Пожалуй, и я бы проскочил мимо подлинного Околовича, если бы не моя привычка, оставшаяся с журналистских времен. Люблю раскладывать «по полочкам» повстречавшийся мне народ. Занятие трудоемкое, но ведь охота пуще неволи. И еще, Вадик меня всегда интриговал.
…В доме Околовичей я сразу ощутил привкус безысходного горя, слепого отчаяния и благородного смирения. Мне стало жгуче стыдно за самовольно присвоенное право особо печалиться о погибшем.
Мать Вадима из прихожей повела меня в комнату. По пути сообщила, что Вадик много рассказывал обо мне. Нет, не подвело меня предчувствие. Искоса поглядывал на Марью Николаевну, но не видел признаков страдания…