— Неужели? Ты считаешь, что ты святая, пробивающаяся через этот мрак? — Он шагнул ближе, и пространство между ними вспыхнуло, как натянутая струна. — По‑твоему, над тобой попросту не издеваются? Спорим, все эти точки складываются в один большой философский хер? Худшее, что можно сделать с человеком — это уничтожить его личность. И ты в этом скоро убедишься.
Она медленно провела пальцем по краю стола, словно очерчивая невидимую границу. На мониторе мелькнула новая строка: «Передано: 87%». Данные продолжали поступать — ещё немного, и у них будет полный доступ к финансовой сети «Ворона».
— Я не святая, Данте, — произнесла она тихо, но в её голосе звучала сталь, которой он раньше не слышал. — Я просто не хочу жить в иллюзиях. Я верю, что могу создать свою правду, даже в этом аду.
Он наклонился вперёд — так близко, что Эвелин почувствовала жар его дыхания на своей коже. Тёмные глаза Данте стали бездонными, в их глубине пылала ярость, способная сжечь всё на своём пути. В этом взгляде читалась не просто злость, там тлела многолетняя боль, закалённая в огне разочарований.
— И что ты собираешься с этой правдой сделать? — его голос звучал низко, почти шёпотом, но в нём звенела сталь. — Падать на колени перед богами? Не смеши меня. Ты засыпаешь с мыслью, какая ты крутая, а просыпаясь утром, понимаешь, что ты — никто. Костюк, «Ворон», наркоторговля… Всё это — шашки. Фигурки на доске, которыми играют те, кто никогда не показывает лица.
Его взгляд окатил Эвелин, словно ведро с холодной водой. Несколько мгновений она молчала, ощущая, как её нахальность начала рассеиваться. — Может, именно так и живут все, кто окружает нас. Но меня не устраивает просто сидеть сложа руки. Я не хочу быть фигуркой. Я хочу знать правила игры и менять их.
Данте усмехнулся — сухо, без тени веселья. Он провёл рукой по лицу, будто стирая невидимую паутину, и на миг показался усталым. Настолько усталым, что это резануло её сильнее любых слов.
— Ты не понимаешь, — произнёс он, и голос его стал тише, как будто он обладал тайной, которой не хотел делиться. — Я ненавижу этот мир за то, кем стал. И ненавижу, что ты вовлекаешься в него. Это не просто «вляпаться в дерьмо». Это упасть в выгребную яму. Где нет дна. Где каждый вдох отравлен.
Эвелин медленно подняла взгляд. Между ними висело нечто большее, чем слова — незримая связь, сплетённая из противоречий, притяжений и взаимных ран. Она чувствовала, как дрожат её пальцы, но голос держала ровным:
— Ты ненавидишь меня? — спросила она тихо, и в этом вопросе было больше, чем просто любопытство. Там была уязвимость,слабость и она ненавидела эту слабость, но не могла её скрыть.
Он замер. В его глазах промелькнуло что‑то неуловимое, будто трещина в броне. Но он быстро взял себя в руки. Как забавно играют на нас наши раны, почему-то в грехопадении эти двое чувствовали себя живее, чем обычно.
— Я ненавижу, что ты так углубляешься в мою жизнь, — произнёс он наконец, и каждое слово звучало как удар ножа, точный, выверенный, намеренно болезненный. — Я ненавижу твои эмоции. Меня раздражает твоя решимость. Меня бесит твоя прозрачная правда, которая, нахуй, никому не сдалась.
Его губы сжались в тонкую линию. Он наклонился ближе — настолько, что Эвелин почувствовала тепло его дыхания на своей коже, запах табака и чего‑то горького, как полынь.
— Ты принесла в этот мир свои дурацкие фотографии и глупые вопросы, — продолжал он шёпотом, и этот шёпот был страшнее крика. — И теперь я не могу избавиться от всего бреда, что ты сеешь вокруг. От этого света, который ты излучаешь, как проклятый маяк. От этой твоей… надежды.
Он замолчал, но напряжение между ними стало почти осязаемым, как электрический разряд перед грозой. Его взгляд оставался холодным, бесстрастным, но внутри разгоралось нечто большее, чем просто гнев. Это было сродни панике — панике человека, который чувствует, как рушится его последняя крепость.
Ему не хотелось показывать, насколько она его задела. Насколько её настойчивость, её упрямая вера в то, что мир можно изменить, её способность смотреть на него — на него, такого, какой он есть, — и не отворачиваться, раздражали его больше всего на свете.
Самый упрямый воин может пасть перед одним лишь светом. Эта мысль пронзила его, как лезвие, и он сжал кулаки, чтобы не протянуть руку и не коснуться её.
— А ты бы предпочёл, чтобы я смирилась со своей судьбой? — выпалила она в ответ, и её голос поднялся, прорвавшись сквозь комок в горле. — Прятаться и умирать в молчании? Ты только и делаешь, что прячешь своё истинное «я», прячешь свою боль!