Когда её тело, измученное до предела, отказывалось подчиняться, когда дыхание становилось прерывистым, а пульс едва прощупывался, они меняли тактику. В комнату входил тот самый человек в белом халате — спокойный, будто работал в обычной клинике.
Он делал своё дело методично, без лишних слов: вводил стимуляторы, чтобы вернуть её в сознание, обрабатывал раны антисептиком — не щадя, но и не позволяя инфекции взять верх, накладывал грубые повязки на глубокие порезы, стягивал края кожи зажимами, если требовалось, вливал через капельницу питательные растворы, поддерживая силы.
Однажды она очнулась от резкого запаха нашатыря. Глаза едва открывались — веки были тяжёлыми, словно налитыми свинцом. Сквозь мутную пелену увидела склонившееся над ней лицо медика. Он держал в руках шприц.
— Не торопись умирать, — пробормотал он, всаживая иглу в вену. — Нам ещё есть о чём поговорить.
Лекарство ударило в голову, как молот: мир на мгновение расплылся, затем резко сфокусировался. Боль вернулась — острая, всепоглощающая, но вместе с ней пришло и ясное осознание: они не дадут ей уйти. Не сейчас.
В другой раз она очнулась от холода. Её тело было накрыто влажной тканью, пропитанной ледяной водой. Зубы стучали, мышцы сводило судорогой, но сознание больше не плыло. Рядом стоял один из похитителей, равнодушно наблюдая за её мучениями.
— Очнулась? — хмыкнул он. — Вот и славно. А то мы уж начали беспокоиться.
Она хотела ответить, но язык не слушался. Только взгляд — полный ненависти — говорил за неё.
Они лечили её грубо, безжалостно, без тени сочувствия. Это не была помощь — это было поддержание «рабочего состояния». Как чинят сломанный инструмент, чтобы он продолжал служить.
Швы на её теле заживали под их контролем, не потому, что они заботились о ней, а потому, что хотели продлить пытку. Антибиотики вкалывали не из милосердия, а чтобы не потерять «источник информации». Капельницы ставили не для её блага, а чтобы она оставалась достаточно сильной для следующих раундов допроса.
И каждый раз, очнувшись от наркоза, ледяной воды или стимуляторов, Эвелин понимала.. они не остановятся. Они будут держать её на грани, балансируя между жизнью и смертью, пока не получат то, что хотят.
Или пока она не сломается.
Но внутри неё, за пеленой боли и отчаяния, росла иная сила — холодная, беспощадная. Сила, рождённая из осознания: если она выживет, то уже не будет прежней.
Потому что теперь в ней жила только одна цель.
Выжить — чтобы уничтожить.
На третий день (если это был третий день) они сменили тактику.
Её привязали к стулу, закрепили голову ремнями. В комнату вошёл человек в белом халате — спокойный, почти равнодушный. Он достал шприц, наполненный мутно‑жёлтой жидкостью.
— Это поможет разговориться, — пробормотал он, всаживая иглу в вену.
Мир поплыл. Звуки стали гулкими, размытыми. Перед глазами вспыхнули яркие пятна, потом — образы. Лица. Воспоминания. Она увидела мать, смеющуюся на кухне. Себя — маленькую, с книгой в руках. Данте — его взгляд, когда он впервые сказал: «Ты сильнее, чем думаешь».
— Вот так, — донёсся голос сквозь ватную пелену. — Теперь давай поговорим о Костюке…
Она пыталась удержать мысли, сцепить их в единое целое. Но они рассыпались, как сухие листья на ветру.
— Н‑не… — выдавила она, но язык не слушался.
Шприц сделал своё дело — её воля ослабла, но не сломалась. Где‑то глубоко, за завесой наркотического тумана, она продолжала шептать: «Не сдавайся. Не сдавайся. Не…»
Когда действие препарата начало ослабевать, она обнаружила, что лежит на холодном полу. Тело дрожало, желудок сводило спазмами. В углу комнаты — следы рвоты.
— Бесполезно, — бросил один из похитителей, пнув её носком ботинка. — У неё внутри что‑то сломалось. Но не то, что нам нужно.
— Значит, продолжим, — равнодушно ответил другой.
К исходу четвёртого дня (или пятого? Она уже не знала) Эвелин поняла: она больше не чувствует боли так, как раньше.
Тело стало чужим. Оно реагировало — вздрагивало от ударов, кровоточило от порезов, — но сама она будто наблюдала со стороны. Где‑то внутри, за этой отстранённостью, росла другая Эвелин — холодная, острая, как лезвие.
Она вспомнила Данте. Не его слова. Не его взгляд. А то, как он двигался — без колебаний, без жалости к себе или к другим. «Если ты не уничтожишь их первым…»