И однажды, когда я рассказывал деду, как ходил с Ксюшенькой в детский театр, на сказку о тигре, и голос мой дрогнул так, что скрыть это было невозможно, старик повернулся, и я увидел, как напряжено его лицо, услышал, как через приоткрытые губы рвётся хрип, ощутил его интерес и свой трепет. Но я не отреагировал, намеренно, и лишь увереннее продолжил рассказ. Старик слушал, не отворачиваясь, а на следующий день ответил на моё приветствие. Тогда против желания деда я принялся рассказывать не фронтовые новости, а житейские истории, подчас выдумывая их на ходу. Так повторилось несколько раз, и в какой-то момент старик улыбнулся, издал смешок – вырвался из трясины. Когда я выходил из палаты, то спросил, что ему принести: он смутился и молча отвернулся к стенке.
В следующий мой визит старик не поворачивался. Не реагировал он и тогда, когда я начал заранее подготовленный рассказ. Моё «до свидания» встретилось с его молчанием. Ещё один день он провёл в отчуждении, словно и не было той вспышки интереса. Я сообразил, что он как пугливый ребёнок, которого можно смутить пристальным вниманием и заботой, а двигаться надо осторожно, на ощупь, но двигаться. Столь важным казалось мне желание расшевелить, оживить старика, от которого многие, похоже, отказались, а ему и надо было всего – внимания и тепла человеческого общения. Так много мы говорим об экологии окружающей среды, но позабыли о чистоте наших взаимоотношений.
И, отключённый от монолога деда о том, как в госпитале скудно кормят, но слишком часто ставят капельницы, я вспомнил радость, которую испытал, когда старик издал что-то вроде смешка. Вспомнил, как этот странный, но отчего-то вдохновляющий звук отозвался во мне тёплой вспышкой, и отстранённость, овладевшая мной, на мгновение отдёрнула чёрную шторку. Я увидел себя в мире и мир в себе, через возвращение старика нащупав путь к собственному возвращению. Потому когда старик, поздоровавшись, вновь повернулся к нам, я искренне улыбнулся.
Той ночью я уснул, едва коснувшись подушки.
Через две с половиной недели пребывания в госпитале доктор Ким осторожно заговорил о выписке деда. Гориллообразного Володю отправили домой несколькими днями ранее. Он уходил неохотно, долго прощался с дедом, благодарил медсестру. Жена его стояла в дверях, и вся прежняя пугливость её исчезла – теперь над Володей, несмотря на маленький рост, нависала властная, суровая женщина, и на её фоне огромный муж будто уменьшился в размерах. Со вторым пациентом – его звали Феликс Сергеевич и он был капитаном первого ранга в отставке – ходила рядом беда: он по-прежнему не вставал, лицо его не меняло жуткого варено-говяжьего цвета, и навещали его, по-прежнему крайне редко, два бестолковых плешивых дядьки, приходившиеся ему то ли сыновьями, то ли племянниками.
А вот Фомича – говорили, что на пенсию он ушёл в должности мичмана, – не навещали совсем. Никто, никогда. У доктора Кима я осторожно узнал, есть ли у старика кто-то в принципе. Оказалось, то ли в Симферополе, то ли в Севастополе у Фомича жил сын, Ким видел его пару раз. «Молодчик», – так охарактеризовал его доктор.
Тем ценнее и полезнее – животворнее – были мои визиты для Фомича. Он уже не лежал, отвернувшись к стенке, а встречал меня, отвечая на приветствие.
Первым, что попросил Фомич, стали бананы. «Эти, как его… которые обезьяны едят». Мне пришлось догадываться. Питался Фомич отвратительно, но хотя бы начал питаться и иногда даже съедал суп – нетронутым оставался лишь скисающий кефир. Его Фомич по-прежнему не жаловал. Однажды он попросил принести и книгу – «Генералиссимуса» Карпова, но читать не смог – болели, слезились глаза. Общался Фомич в основном со мной. К деду он был не столь благосклонен.
Я привык к визитам в госпиталь. Где-то и пристрастился даже. Иные дела, если это были не встречи с ребёнком, казались мне отвлечёнными и пустыми. Я думал о том, что сегодня лучше всего рассказать деду и Фомичу, как быстрее доехать к ним и что купить, как бы порадовать. Забота о стариках анестезировала моё расставание с Ксюшенькой. Они нуждались во мне: не в моих деньгах, умениях, словах, внешности, а в самом присутствии. Так ко мне относились разве что родители и Ксюша, но в первом случае я был ребёнком, а во втором – родителем. В госпитале же я играл обе роли, чувствуя искреннюю благодарность в ответ. Я ещё не до конца понимал, что значат эти мои посещения, кем я на самом деле был для деда и Фомича, а они для меня, но внутри тёплым калачиком сворачивалось чувство, что каждый мой визит в госпиталь – удар по когда-то непробиваемым стенам тюрьмы, лаз в новый мир. Мертвечина равнодушия, заставлявшая не жить, но носить себя, отшелушивалась, и под ней показывалась розоватая кожа полнокровной жизни.