Выбрать главу

Когда мы сели в такси и я назвал адрес, Ксюшенька заворковала: «Едем домой, папочка»; меня коротнуло от слова «домой», потому что дома – того дома – больше не существовало, он раскололся, исчез, и приходилось мириться с новой реальностью; история со стариком, наверное, стала одним из этапов данного примирения. Поняла ли это Ксюшенька?

Восприняла ли перемены? Уяснила ли для себя, что папа и мама уже не вместе и мир прежний разрезан напополам? Имели ли мы на это право? Если так поступили, то, значит, имели, но кто дал нам его?

Я держал Ксюшу за руку, она щебетала, прижимая Пеппу и Боба к себе. Глаза у неё были мои, я передал их вместе с жизнью, и в этом состоял непреложный закон продолжения себя, а значит и ответственности за деятельное участие и присутствие рядом. Я жил в своей дочери, как все мы жили в других, обретая счастье или, наоборот, расплачиваясь за ошибки, воспроизводя копии себя изначальных.

Дома мы молча встретились с женой взглядами, и проскользнуло то, прежнее, что заставляло, несмотря на ругань, жить вместе. Я ощутил ещё не рассеявшееся тепло, созданное благодаря ребёнку, тем не менее понимая, что счастливого продолжения не будет, а потому важным стало другое – не растерять остатки, поймать, сохранить их, упаковав в приятное воспоминание, как фотографии, как талисман, и уходить быстро, ярко, закрывая дверь, чтобы не впускать холод. Но Ксюша, едва зайдя в квартиру, продемонстрировав маме Боба, тут же позвала:

– Папа, идём играть, папа!

И когда я сказал, что мне надо идти, она запричитала, а после заплакала.

– Отвлеки её! – попросил я жену, и уже в этой фразе промелькнуло раздражение. – Мне надо идти, – добавил шёпотом, не сдерживаясь: – Я бы хотел чаще видеться с Ксюшей…

Вечером я позвонил жене из аквапарка, и она недовольно заявила, что «дочь перевозбудилась, перегрелась на такой жаре».

– Может, она просто скучает по папе? Давай я приду завтра.

– Посмотрим, – отчеканила жена. – Всё, давай, я буду её укладывать…

Я вернулся на пенную вечеринку, думая, связывало ли нас с женой что-то, кроме ребёнка? Не будь Ксюши, общались бы мы? Вообще, не будь Ксюшеньки, как бы мы жили? Я помнил её рождение. Помнил свою пьяную радость. Когда мы со Смятиным надрались «Бехеровкой» и тёмным «Козелом» («Ты что? „Бехеровку“ нельзя после пива». – «Можно! Она тоже из Чехии»), – а после ночью искали баллончики с краской и нашли их на окраине города, у малолетки в пайте Eminem, чтобы в темноте вывести под окнами роддома: «Спасибо за дочь, Оля!», а после отправиться на Графскую пристань встречать рассвет и сцепиться там с алкашами, угодить в «обезьянник», проспаться, получить оплеух от ментов, а затем их извинения, после звонка кому надо. Я помнил, как Ксюшенька первый раз встала в детской кроватке, счастливая, гордая от того, что смогла, со сверкающими глазами, и я ухитрился сфотографировать этот момент. Я часто пересматривал ту фотографию. Помнил все наши игры, все слова – я жил ими.

И когда на танцпол пошла косматая пена и в ней запищали, завизжали, заулюлюкали люди, я вспомнил слова жены о коле на лице Ксюшеньки, а после телефонное предупреждение – и в грудь мою точно набили льда, он таял там, превращая кровь в студёную реку. Ещё несколько шагов по пути милосердия – и таких дней, как сегодня с Ксюшенькой, больше не станет. Карточный долг – адский долг, и бороться с теми, кто требовал его, значило не просто рисковать самому, но сознательно приближать к горю родных. Я терзался, потел, искал выход, а перед глазами смеялась, каталась на паровозике, ела сладкую вату Ксюшенька. Кого я решил спасти? Да и чтобы спасти, нужно было заплатить наперёд, оторвать часть себя, и я боялся, что этой частью станет Ксюшенька, плоть от плоти, жизнь от жизни. А кем был для меня старик? Близким, важным, жизненно необходимым, но не родным. Я, наверное, мог бы обойтись без него и в итоге простить себе это. То, чего я боялся месяцами ранее, наползло сейчас, как непроглядный ядовитый туман, – выбор между двумя людьми; выбор на первый взгляд очевидный, а на деле столь непростой.

«Нельзя быть хорошим для всех» – жена в своей расчётливо-бессердечной практичности оказалась права, потому что те, кто шёл взять своё, не остановились бы. Страх проступал, как соляные разводы от пота на чёрной футболке, и я стоял на двух проводах, пропуская через себя ток, пропуская и не выдерживая. Выбор зрел, давил, гнобил неизбежностью. Хотя я ещё ждал, когда наведут справки о Грише, припугнут его, но тут же вспоминал, как бил его пепельницей, и он терпел, цеплялся за проклятую квартирку, но ни она, ни он сам уже не принадлежали ему, а вот с теми, кто имел настоящие права, я вряд ли бы совладал; им что колой, что кислотой в лицо ребёнка. Я вспомнил другие любимые слова жены: «Не лезь не в своё дело». А я полез, пожалел, сердобольный мудак, – и вот разгребал завалы, наполовину придавленный сам.