[8]. Если уж она тебя ухватила, то не отпустит. Джонни, повернувшийся ко мне спиной, и Марсель, и Роземон — все до единого. И снова Корасон в падении, и Мариэла с ключом, и Жозефина снова плачет и молится. И тюремная камера, в которой я ни разу не был, но она кажется мне родной и знакомой. И толстяк Майар, который приносит мне суп и говорит: «Да ты еще хуже рецидивиста». И опять падающий Корасон, мертвый… и почему-то воскресший, еще более лживый, чем всегда. Красавец Корасон, он в отличной форме, он кружит Мариэлу волчком и помогает мне запускать воздушного змея. А потом настоящий Корасон, он толкает Жозефину в глубину комнаты, походя дает мне пинка под зад, чтобы я не подумал, что он забыл, как я его доставал, когда заболел малярией. Все эти звуки и картины теснились у меня в голове, как бывает при мигрени, когда боль поднимается от кончиков ног, на миг застревает в горле и проникает прямо в мозг. И жара, охватившая все тело, и кашель, разрывающий пополам, неостановимый, как во время приступов малярии. Я смотрел на себя как на чужого, смотрел, как бегу, и слышал, как кричу: «Это ты во всем виновата!» Мариэла побежала за мной, расстроенная и безупречная, как всегда: «Ругай меня как хочешь, потому что, кроме тебя, у меня никого нет. Плачь, кричи сколько хочешь. Можешь меня укусить, если это поможет тебе выжить, потому что у меня, кроме тебя, никого нет. Мы с тобой одни на целом свете, у нас больше ничего нет, только пара гурдов». Мариэла не обиделась, она любила меня, несмотря на мои оскорбления. Она услышала все звуки и шумы, что бурлили у меня в голове, пыталась найти слова, чтобы заставить их смолкнуть. Мариэла — моя последняя надежда, моя несчастная сестра, в отчаянии застывшая перед разделившей нас шумовой стеной, выросшей у меня в мозгу. И живая Мариэла, которой неведомо отчаяние. «Это ты во всем виновата!» — крикнул я ей прямо в лицо и принялся биться головой о пьедестал бюста поэта. Мариэла даже не подумала оправдываться. Она обняла меня, потому что больше некому было сделать это, прижала к себе, к своей девической груди, так же, когда я в первый раз танцевал с ней. К своей груди, на которую смотрел сальными глазами механик с железнодорожной улицы, заставляя меня видеть то, что видел он, и питать те же надежды, что питал он. На ее грудь, перемазанную тем же дерьмом, что и моя. На ее юную грудь, постаревшую в один миг, потому что чем громче я кричал, тем старательнее она искала слова, чтобы успокоить. Чем слабее я был, напоминая сосунка, тем сильнее ей приходилось быть, чтобы заменить мне отца, мать и стать единственным для меня источником нежности. И ее покой передался мне. Моя боль стала ее болью. Я не слышал, что она говорила, не мог вникнуть в смысл ее слов, но цеплялся за их мелодию. Понемногу песня, которую она пела, вытеснила шум и заставила поблекнуть картины, убивающие меня изнутри. Ее голос звучал сладко, как счастье, способное длиться вечно. Хотя мы оба знали, что эта песня — прощальная, наше будущее принадлежало той странной, безликой вещи под названием «закон». Закону и слухам. Мелодия Мариэлы лилась, исполненная нежности, и ее голос служил нам защитой. В нем не было ни прошлого, ни будущего. Мы на время успокоились, забыли обо всем и перестали бояться. Мы еще никого не убили, нас ничто не разлучит, и я заснул. Для меня в мире не осталось ничего, кроме этой песни, прекрасной песни, похожей на колыбельную. Я забылся и очнулся лишь тогда, когда перед нами возникли Марсель и Джонни Заика, как будто из иного мира, как будто они пришли только затем, чтобы прочитать надпись на памятнике. Первым заговорил Марсель. У них очень мало времени. Они сумели отвязаться от толстяка Майара и шли за нами по пятам от самой государственной типографии. Марсель повел себя честно. Он не скрыл, что идея принадлежала Джонни. Все время, что он говорил, мы с Джонни смотрели друг другу в глаза и без слов понимали, что, наверное, видимся в последний раз — на этой убогой площади, куда никто не сует носу. Только птицы, слишком грязные, слишком тощие. В них было так мало птичьего, что никто не захотел бы поделиться с ними своими мечтами или поймать их, чтобы съесть.