Выбрать главу

В обед — рыбная похлебка и, как солдатам, каша-шрапнель, перловка. Жевать ее было невозможно. Овсянку давали. Я все ела.

Пожаловалась следователю: «У меня желудок больной, не могу черный хлеб». Он мне говорит: «А я тебе сухарики». Я осмелела, говорю: «Два куска сахару мало!» Он отвечает: «А я тебе четыре».

Видимо, они опасались, что Сталин кого-нибудь вызовет, спросит: «Чем племянницу кормите?»

Вот такие были у меня поблажки. Иногда мне разрешали после допроса не в шесть, а в восемь утра вставать.

Слушаю Киру Павловну — веселую, ловкую, артистичную, и думаю: в чем же обвинял Сталин свою племянницу, знакомую ему с пеленок?

— Практически ни в чем. На следствии говорили, без всяких примеров, что я враг народа, что против Сталина. А маме говорили, что она отравила папу нарочно, желая выйти замуж за Молочникова, которого тоже посадили. Его в тюрьме сильно били, на голове остались шрамы.

Когда маму брали и впервые привели на допрос, один сидел перед ней с палкой, другой кричал на нее матом.

Она и говорит: «Я в гестапо попала, что ли?»

Они ее опять густым матом покрывают, а она стала перед ними: «Ах, вы дети, вы не были на флоте! Вот я вас научу настоящему мату».

Пятиэтажным покрыла, они онемели и больше при ней не матерились.

* * *

Следствие окончено. Киру Политковскую вызывает «тройка».

— Зал с низким потолком. Сидят. У всех троих огромные носы — я всегда обращаю внимание на внешность, такая у меня мания. Говорят: «Гражданка Политковская, мы вам сейчас прочитаем приговор». Душа моя куда-то убежала, и я еле слышу: «Пять лет ссылки в Ивановскую область».

Один из них говорит: «Вы хотите что-то спросить?» Я отвечаю: «Да. А яблоки в Ивановской области есть?» — «Есть, есть!»

Выдали мне паек, кусок черного хлеба и селедку. Я думаю: сколько же дней туда ехать? Говорят — полдня. Меня с собаками под конвоем — в поезд. Там решетка, солдатик смотрит на меня и говорит: «Зоя Федорова, а, Зоя Федорова, и чего тебе не хватало?» — «Да я не Зоя Федорова». — «Ах, Зоя Федорова…»

В это время знаменитая Зоя Федорова в тюрьме сидела.

Приезжаю в Ивановскую тюрьму, начальник, похожий на Фернанделя, говорит: «Ну ясно, вы там в семье поругались, он вас и посадил, ничего, время пройдет, помиритесь. Мы тебя в розовую камеру посадим. Баньку тебе затопим».

И правда, помещает в розовую камеру, говорит: «Ты тут свободненькая, можешь ходить куда хочешь». — «У меня денег нет, некуда идти». — «Пиши родным, братьям», — советует он.

Я написала и все горевала, что не сообразила позвонить им.

Фернандель учит: «Ходи по Иванову, где хочешь, но на ночь возвращайся сюда».

Я слышу вдали вроде музыка.

«Откуда?» — спрашиваю. «Тут близко парк культуры, а в нем театр. Можешь туда сходить».

Иду в парк. Смотрю — гастроли Камерного театра. А у меня там подружка, Марианна Подгурская, красотка, племянница Ромена Роллана. Вижу, она идет, вся в голубом, кричу ей: «Марьяшечка!» Она ко мне: «Ты что, из тюрьмы убежала?» — «Разве оттуда убежишь?»

Я хотела остаться у Марианны в гостинице, но у них был строгий паспортный режим, и она меня не пустила.

Из трех предложенных мне городов: Иваново, Кинешма, Шуя я выбрала последний, потому что там в театре не было людей, знавших меня, НКВД хотел, чтобы Аллилуевы были инкогнито — нашу фамилию скрывали ото всех.

Пошла на вокзал ехать в Шую, а там неразбериха, как во время войны, все лезут, с мешками, не протолкнешься. Я обратно в Ивановскую тюрьму, а меня не пускают: «Пишите заявление, что хотите переночевать в тюрьме».

Написала, и начальник с мордой Фернанделя опять отвел меня в розовую камеру. Утром он сам отвез меня на вокзал и усадил в поезд. Симпатичный человек. Вообще Иваново не Лефортово: домашняя тюрьма, половички, не пытают, все какое-то детское…

* * *

Легкость, с которой Кира Павловна рассказывает свою жизнь, — не легкость ли это артистического характера, умеющего видеть прекрасное в луже грязи? Она любит людей и легко прощает даже подлости. Но не прощает огульных обвинений в свой адрес.

— Как так, — горячится Кира, — Володя Аллилуев (ее двоюродный брат. — Л.В.) в своей книге говорит, что мы с мамой писали на его маму, Анну Сергеевну, и ее посадили. Ему в сорок восьмом было двенадцать лет, что он мог тогда понимать? Ведь следователи сами писали за заключенных протоколы и могли наворотить что угодно.

Вполне согласна с Кирой Павловной.

Проведя не один час над «делами» Калининой, Жемчужиной, Руслановой, Окуневской, Егоровой, Буденной и других, могу не только подтвердить слова Киры Павловны, но и кое-что добавить.