Что касается окружающей нас техники, она стала теперь мертвым грузом: лишь время от времени кто-нибудь из нас по рассеянности снимал трубку видеофона или нажимал кнопку радиоприемника, телевизора. Но поскольку у нас всей этой аппаратуры было гораздо меньше, чем в других деревенских домах, набитых ею от подпола до чердака, мы обходились без нее легко и не особенно страдая. Да, мало-помалу мы свыкались с такой жизнью, и я даже испытывал от этого какое-то облегчение.
Но чего мне очень не хватало, так это человеческих голосов: я хочу сказать, посторонних, чужих голосов — месье Жоля, месье Мармьона и, конечно, Катрин.
Когда я еще ходил в школу, она иногда звонила мне и спрашивала что-нибудь по французскому или математике. И Ма интересовалась: «Кто это звонил?» — «Одна девочка из класса», — «Кто же? Катрин?» Я колебался, мне хотелось солгать, но я все же говорил: «Да, Катрин». Вероятно, я краснел при этом. Отвернувшись от матери, я вдруг начинал злиться на нее за то, что она вторгается в мои тайны. По крайней мере, я так думал, и был не прав: скорее всего, мать расспрашивала меня машинально, просто чтобы поговорить, и тут же погружалась в чтение, уже забыв о своем вопросе. Никто больше мною не интересовался, и я мог мечтать вволю, склонившись для виду над тетрадями.
Однако когда Катрин позвонила мне в последний раз, Ноэми, что-то пронюхав, принялась распевать: «Наш Симон в Катрин влюблен!» — на что я тут же отреагировал, назвав ее гадюкой и скотиной так яростно, что, конечно, выдал себя с головой. Но и тут никто не заинтересовался моими делами, просто Па крикнул мне, чтобы я замолчал.
Этот эпизод теперь казался мне таким же давним, как и визит Себастьена Жоля, но в эти три недели я так много думал о Катрин, занимаясь животными или вращая ручку проклятой мельницы, что она всегда незримо присутствовала рядом. Я чувствовал себя менее одиноким, мысль о ней согревала мне сердце. По десять раз на день я доставал фотографию нашего класса и разглядывал в лупу лицо Катрин. Я даже писал письма с признаниями в любви, в которой никогда не осмеливался признаться ей самой.
А написав, запирал в ящик на ключ из страха, как бы Ноэми не вздумалось пошуровать в моих вещах. Недавно я отыскал эти письма, и они, конечно, вызвали у меня улыбку: смешные, напыщенные, высокопарные послания, в которых тем не менее сквозит неподдельное юношеское чувство, некогда целиком поглощавшее меня. Ибо в этом возрасте мы питаем к нашему предмету истинную страсть, с нее довольно одного взгляда, беглого пожатия руки, иногда робкого поцелуя или прикосновения. И моя любовь, заключенная в снежную тюрьму, с каждым днем разгоралась все сильнее. Я наделял Катрин всеми, какие есть на свете, достоинствами, воображал ее героиней того или иного романа, каждый вечер поминал в своих странных, ни на что не похожих молитвах. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что именно мысль о Катрин, больше чем что-либо другое, помогла мне перенести эти долгие и тяжкие испытания; я хотел остаться в живых ради нее.
Но случалось также, особенно в те дни, когда, несмотря на бодрые прогнозы отца, паше освобождение казалось весьма сомнительным, что я представлял себе Катрин мертвой, погребенной в снегу, среди вымершей, разрушенной деревни. Помню, как плакал я при мысли о ее гибели, заодно жалея и себя, и отца с матерью, и Ноэми. И тогда и, не веривший в бога, вдруг взывал: «Боже, спаси нас!» Вскочив с постели, я зажигал свечу и ставил ее на столик перед классной фотографией, словно перед иконой.
Внезапно погода изменилась (Па отметил это в своем дневнике), но изменилась вовсе не так, как мы надеялись. Странное солнце, в течение двух недель постоянно озарявшее небосклон своим багровым светом, вновь исчезло. Однажды утром вместо привычного нам неба, чья прозрачная глубина хоть частично успокаивала нас, мы увидали низко нависший, свинцово-тяжелый потолок цвета лавы. Ни звука, ни единого дуновения ветра… В девять часов еще не рассвело, только снег излучал свою мертвенную белизну. Подавленные, мы молча смотрели на эти грозные тучи, словно готовые раздавить нас, как жернов, и я подумал: если они предвещают новую снежную бурю, на этот раз она занесет нас окончательно и бесповоротно.
Даже в более критических обстоятельствах Па всегда находил ободряющие слова, но в это утро и он прямо онемел от неожиданности, и я увидел по его лицу, что он совсем приуныл.