— Отец умер, — сказал дядя Жора.
Папа бросил ложку, встал и пошёл вон из дома, даже не переоделся, ничего не взял, как сидел, так вскочил, заплакал и пошёл. Меня он словно не заметил в тот момент и ничего мне не сказал. Оставшись одна, я стала думать, как мне следует поступить. Для меня это была первая смерть в нашей семье, хотя смерти (вернее, похороны) чужих людей я видела уже не раз. Там, где мы жили, часто можно было услышать доносящиеся то с одной, то с другой соседней улицы звуки траурного оркестра. «Айда, похороны посмотрим!», — кричал кто‑нибудь из пацанов, и мы ватагой срывались с места и бежали «смотреть похороны». Вид мёртвого человека заключал в себе нечто таинственное и недоступное пока нашему пониманию, но это‑то и притягивало. А ещё мне почему‑то нравилась траурная музыка, непохожая ни на какие обычные звуки, торжественная и тревожная.
Но теперь хоронить будут не кого‑то чужого, неизвестного, а моего родного дедушку, и значит, вести себя надо как‑то совсем по–другому, но как? Вроде бы надо заплакать, но у меня никак не получается. То есть никаких чувств по поводу дедушкиной смерти я не испытываю. Тогда я зачем‑то переодеваюсь в школьную форму, нахожу талончик на трамвай, закрываю квартиру на ключ (до сих пор не понимаю, где находились в тот день все остальные члены нашей семьи), ключ кладу на дно рукомойника на улице, а к двери прикрепляю записку такого содержания: «Мама, ключ в рукомойнике. Я поехала к дедушке. Он умер».
За этот ключ, вернее, за записку мне потом, уже после похорон, здорово попало:
— Светка! – сказала мама. – Ну, ты у нас умная–умная, а дура! Кто ж так делает? Подходи, открывай, бери что хочешь, да?
Никто, конечно, не подошёл, не отрыл и ничего не взял за те несколько часов, пока никого не было дома. Кстати, на ключ наши двери закрывались только на ночь, а весь день были открыты настежь (в тёплое время года, разумеется).
Я ехала в трамвае очень долго. Днём трамвай пустой, можно сидеть у окна и смотреть на город. Всю дорогу я старалась выдавить из себя слезы, для чего представляла всякие страшные картины, мёртвого дедушку и душащую его «грудную жабу» (эти слова я слышала в разговорах взрослых, когда они обсуждали дедушкину болезнь), но слез всё равно не было. От остановки надо было пройти ещё три квартала пешком. Я не шла, а бежала, надеясь, что, может, запыхаюсь от бега и тогда смогу заплакать, но и это не получилось. И вот уже их тесный, закоулками двор и их дверь в самой глубине двора, у сараев, она открыта, только марлевая занавеска колышется. Я вхожу и не вижу ничего и никого, кроме папы, сидящего, согнувшись, на стуле прямо напротив двери. С разбегу бросаюсь я ему на шею, и громкие, взахлёб рыдания оглашают тишину маленькой комнаты. Я плачу долго, упоённо, измусоливаю папе все плечо и шею, а в дверях стоит соседка и говорит:
— Надо же, как внучка переживает, жалко дедушку.
На самом деле, если мне кого и жалко, так это папу. Наконец я решаюсь оторваться от его плеча и с опаской оглядываю комнату. Только теперь я вижу, что на столе накрытый простыней лежит мёртвый дедушка. Отсюда, с папиных колен, мне виден только задранный вверх нос и торчащие из‑под него пегие усы.
Всю ночь взрослые что‑то делали во дворе, готовясь к похоронам. Меня оставили ночевать и положили на высокую бабушкину кровать, которую я очень любила из‑за мягкой перины. Проснувшись ночью, я увидела в окне свет лампочки, специально по такому случаю подвешенной во дворе, и силуэты людей, в которых узнала папу, тётю Миру и бабушку Дашу, ходивших туда–сюда. Между окном и кроватью, на которой я лежала, утонув в перине, стоял стол, и на нём, по–прежнему не в гробу, а так лежал мёртвый дедушка Костя. На фоне окна чётко выделялся его нос с папиной горбинкой. До стола было рукой подать и, если бы я захотела, могла бы, не вставая, дотронуться до простыни, накрывавшей дедушку. Почему‑то мне совсем не было страшно, а может, наоборот, было так страшно, что я даже не могла этого как следует почувствовать.
Вскоре после того, как похоронили деда Костю, наша мама устроила тёте Мире вступление в кооператив (было самое начало развития жилищных кооперативов) и даже помогла занять у кого‑то деньги на первый взнос. Спустя два–три года, семья папиной сестры уже въезжала в новенькую трёхкомнатную «распашонку» на пятом этаже (до этого они тоже жили на частной квартире). Туда же взяли жить оставшуюся в одиночестве бабушку Дарью. Кооператив этот находился неподалёку от нас, на улице Вишневой, и теперь бабушка Даша могла чаще приходить к нам в гости. В свою очередь, и мы с сёстрами заявлялись иногда к тёте Мире, чтобы искупаться в их ванной, это было ближе, чем ехать в баню.