Помню, тетя Таня подвела черту:
— Так мы ж, Алексей, договорились… — потом повернулась к бабе Дуне: — Ты что ж, Боровчиха, ничего не сказала Алексею? — И все за столом замолчали. Боровчихой бабу Дуню обычно прозывали за глаза, а впрямую — в знак укора.
В тот день мы с подружками все-таки прошли по деревне, аж до Шани-реки, что текла от Полотняного Завода и впадала в Угру. Начиная наш путь, я лелеяла надежду, что какой-либо дом остался незатронутым огнем. Но нет! Чудес, оказывается, не бывает! Так мы и двигались по неезженой тропе, а гиды мои поясняли, указывая на кучи кирпичей, да развалы угля: «Хозяйство Ломтевых», «Усадьба Чернобровых», «Дом с липами». Но не было никакой усадьбы, хозяйства, дома. Слабо выраженная дорога — некому было утоптать ее — обрывалась на берегу Шани. Мы повернули назад и шли по деревне, если можно это было назвать деревней: землянки по сторонам, вырытые рядом с родными пепелищами. И прошлогодний бурьян, вплоть до небольших огородиков, что разбиты были на месте прежних. Чувствовалось, что сил обработать их у людей не было.
После обхода мы разошлись. Я вернулась домой, когда разговор у Федосеевых в их новом доме уже шел.
— Значит, повезло, что целым остался самый больший дом, — с какой-то необычайной осторожностью говорил отец.
— Почему — «повезло»? Мы все сами решили. А когда ОНИ жгли, стояли и плакали. Тушить-то не разрешалось.
— Так было везенье, мама?
— В других-то селах и об одном доме не смогли упросить. Жгли все подчистую.
— Да кто жёг-то? — я почувствовала в голосе отца невероятное напряжение.
— Как кто? Красноармейцы! Последние отступающие части. Говорили «приказ»! Говорили: нечем более фашистов остановить… А нам — то, как быть? Как было жить?
Мне послышались в голосе бабы Дуни не только боль, но и укор. А она все говорила:
— Люди, жители, стало быть, оставались на морозе. По освобождению наше военное начальство говорило, что политика была правильная. У немцев земля под ногами, мол, должна гореть. Но, Леша, наших людей в живых оставалась половина села. Женщины да дети. На морозе стояли. Мы кинутые были. Но, — и голос ее зазвенел, — и вправду: подкормиться немцам не дали.
Я специально шумно зашевелилась. Разговор прекратился. Даже я поняла, что баба Дуня сказала что-то необычное. Я стояла как оглоушенная. Слова старой колхозницы заставили меня, пионерку, воспитанную на преклонении перед «подвигом» Зои Космодемьянской, взглянуть на события шире. Может быть, именно тогда, в ту поездку 1943 года зародилось во мне какое-то новое понимание, может, именно тогда началось взросление.
Боюсь по прошествии стольких лет и с высоты накопленной информации перенести мои позднейшие выводы на ощущения ребенка. Но возраст «детей войны» не совпадал с биологическим. Во всяком случае, когда мне удалось познакомиться с требованием приказа Ставки Верховного Главного Командования №428, мне так и хотелось задать вопрос: «А как же наши люди? Те, кто попал в оккупацию?» Вспомним предписания этого приказа: лишить «германскую армию возможности располагаться в сёлах и городах, выгнать немецких захватчиков из всех населённых пунктов на холод в поле, выкурить их из всех помещений и тёплых убежищ и заставить мёрзнуть под открытым небом», с каковой целью «разрушать и сжигать дотла все населённые пункты в тылу немецких войск на расстоянии 40‒60 км в глубину от переднего края и на 20‒30 км вправо и влево от дорог».
На кладбище-погосте, куда мы, конечно, отправились, у родных могил было скорбно. Баба Дуня поясняла:
— Вот тут дедушка Петр Петрович покоится, рядом Прасковья Петровна, его сестра, она всех наших ребятишек крестила…
— А эта? — показал отец на свеженасыпанный холм.
— А это нашего Петра.
— Мама! Как это?
— А я надысь сходила под Тихонову Пустынь. Бои-то везде шли, может и у своего дома наши добровольцы свои головы сложили. Там земельки набрала, принесла, захоронила. Так в старину делали. Помолилась над могилкой.
— Как же ты добралась?
— Фотографию нашу семейную взяла. Патрули обходила, а не удавалось — фотографию показывала.
— Тебя же могли подстрелить!
— Не убили. Значит, Бог помог.