– Не-е-е-т! – услышала она свой прорезавший тишину отчаянный вопль и потеряла сознание.
Глава VIII
28–30 недель
Я лежу и смотрю в потолок своей палаты. Кто бы знал, как она мне дорога.
– Ты, девушка, хоть бы погулять сходила, а то всё лежишь и лежишь. – Санитарка Люся поправляет мою постель и одновременно смахивает несуществующую пыль. – Мне бы окно твое на зиму вымыть.
Люся – крашеная блондинка, молодая, могучая. У нее, кстати, двое отличных парней, и это притом, что она инвалид детства и постоянно на физической работе. С этой своей колокольни к нам, пациенткам дородового, Люся относится чуть скептически, но заботится о нас и часто опекает.
– Я мешаю? Вы мойте при мне.
– Да что ты, вон какой сквозняк! А во дворе – там солнце и не дует.
Люся деловито обходит палату, заглядывая во все щели, потом, несмотря на хромоту, лихо взлетает на подоконник, проваливающийся под ее тяжестью, и начинает колдовать с упрямыми, в застарелой краске шпингалетами, которые будто специально для того и созданы, чтобы не открываться. Рамы не поддаются, запоры не желают шевелиться, и она их вышибает вполне профессиональными ударами молотка, улыбаясь и делая знаки кому-то за окном. Наконец, окна распахиваются, и комната сразу наполняется влажным воздухом, который так упоительно пахнет осенью, что вызывает немедленное желание оказаться под открытым небом. Запахи осени даже здесь, в тесной больничной палате, повергают меня в смятение.
– Мне не дойти, такие коридоры…
– А до процедурного ходишь? Ходишь. В столовую опять же, я видела. Вон, черный ход открыт сегодня, ты раз – и во дворе. Давай-давай, вставай скорее. Возьми мой плащ и дуй, хоть минут на десять. Ребенку солнце нужно, не каменный мешок. Да и тепло сегодня – градусов двенадцать, прямо лето.
Мысль была настолько соблазнительной и здравой, а Пиноккио так весело, так беззаботно таращил глаза, что я, поколебавшись, лежа оделась, потихоньку встала и поползла во двор, благо мы на первом этаже. Вот и новые «беременные» брюки на широких лямках пригодились, купленные перед тем, как загреметь в больницу. Ходила, выбирала, еле выбрала. В них я вылитый Карлсон, хотя животик не очень-то и большой, особенно если смотреть на него лежа. Почему-то я увеличиваюсь и приобретаю объем не вперед, как все, а в ширину, по бокам, как матрешка, и то совсем не быстро. Но ощущения такие, будто я цистерна. Свой основной вес ребенок набирает за два-три месяца перед родами, и если сейчас мне приходится вставать и разминаться раза три-четыре за ночь, то можно представить, что будет после.
Обычно, когда я встаю, матка резко и надолго сокращается, выражая бурное неудовольствие сменой положения, нехотя возвращается на место, выдерживает паузу, словно раздумывая, сокращается снова и, если в настроении, дальше ведет себя вполне прилично, то есть не ощущается вовсе минут десять-пятнадцать – время, за которое всё можно сделать. Если же она не в настроении, то сокращения продолжаются, и тогда нужно быстрее добираться до кровати и ложиться с руками на животе, чтобы дело опять не дошло до капельниц.
Предсказать ее поведение невозможно, но ведь я в любой момент могу вернуться, так что риск, говорю я себе, незначительный. Черный ход через одну палату от моей, и вот я уже стою посреди поздней осени, которую обычно вижу только из окна. Здесь, на территории больницы, окруженная бетоном, заключенная в асфальт, она чувствуется еще острее. Сегодня не по-осеннему тепло и ясно, и я с наслаждением ловлю чудесный запах прелых листьев и мокрой увядшей травы. В такую погоду надо в Павловском парке гулять, а не в больницах лежать. Но неужели на свете и впрямь существуют Павловские и все другие парки, поля и лесные тропинки, а не только больничные стены? Я закрываю глаза и стою, ухватившись за старую липу и размышляя о том, что человеку в сущности ничего и не надо, кроме воздуха, солнца, дождя и кусочка леса. Но именно воздух, солнце и зелень в этом городе в дефиците – в избытке лишь третьестепенные товары потребления вроде синтетической колбасы и глянцевых журналов про синтетическую жизнь. Не буду про это думать.
От солнечного света настроение резко повышается (это вырабатывается гормон радости серотонин), и я почти забываю и о том, где и зачем нахожусь, и об Эре, которая, как и Реутова, не знает, что со мной делать, а только наблюдает. Меня обследовали вдоль и поперек, опять приводили психолога (я слушала и ничего не поняла), два раза делали УЗИ и доплер, но ничего не выявили – на всякий случай дают гинепрал по четверти таблетки и назначили физиопроцедуры. Вот уж где сущее наказание: подняться на пятый этаж, пройти половину коридора, а после лежать на жесткой кушетке не шевелясь. Но я всё равно хожу иногда, боясь разгневать Эру. Толку, по-моему, ноль. Отношения с Гамбург у нас сложились странные: она то ли сочувствует мне, то ли не желает связываться, то ли махнула рукой. Скорее, и то, и другое, и третье. Главное, разговоров о выписке нет. В отделении все до одного уверены, что я лежу здесь по великому блату. Даже сестры стучатся, когда входят. Кроме них, забегают две молоденькие и очень симпатичные аспирантки Эры Самсоновны, пытаясь добиться от меня отчетливых формулировок, я всячески пытаюсь поточнее описать им свои ощущения, но получается не очень. Они кивают, смотрят на меня квадратными от изумления глазами, а завтра спрашивают то же самое.