Выбрать главу

Жизнь у них обоих, казалось, наладилась, и в ней воцарился чудесный порядок, вот почему мужчина с жаром человека, исполнившегося знаменательности, беспримерности сложившейся конструкции, воспротивился поступившему в конце года от директрисы предложению перевести ребенка в другую школу. Следующей осенью, сказала она, начнется религиозное воспитание, и ребенку, связанному с принципиально иной традицией, это может только повредить. Взрослый попытался собрать весь свой закаленный годами опыт, чтобы убедить эту даму в том, что для людей, подобных ему, нет и не может быть, как бы им того ни хотелось, никакой действующей традиции и что, во всяком случае лично ему просто нечего было передавать своему ребенку; однако старая учительница, похоже, лучше разбиралась в этом и потому только покачала головой. — В последний день он уводит своего ребенка из школы как безвинно отверженного, — и вся ответственность за это лежит на нем, ибо он — потомок окаянного народа, недостойный изгой.

В том же году между мужчиной и ребенком наметился разлад, который не был похож на обычную размолвку. Все это время взрослый полностью подстраивался под своего несовершеннолетнего спутника жизни: днем он не мог себе позволить ничего, кроме как быть ему, так сказать, «кормильцем», и постепенно даже свыкся с этой, как ему теперь думалось, прекрасной ролью, считая сие вполне достойным занятием (обслуживая другого, можно вполне получать удовольствие), даже если уже вечером невозможно было перейти ни к какой другой деятельности, и он часами сидел, не зная с чего начать, время от времени впадая в тоску и страстно мечтая о простых вечерних радостях — вине, книге или телевизоре, — он сидел, примолкший, погруженный в себя, ожидая, пока, быть может, все же вдруг возникнет из моря молчания форма и обратит его стол, за которым он собирается с духом, в рабочий верстак. Но все, что в результате получалось, было лишь промежуточным звеном, мелким фрагментом, и постепенно в мужчине созрело жгучее желание создать более значительное продолжение, которое он уже давно мысленно себе представлял, воображая его часто почти как райскую мечту и полагая, что в воплощенном виде она непременно, как бывало до сих пор, воссияет руководящим бытийным законом.

Момент настал, когда ребенок пошел в школу, занятия в которой по здешним правилам продолжались почти целый день. Но тех восьми часов оказалось мало: выяснилось, что для работы, если хотеть, чтобы она выглядела по-настоящему убедительной, обладая силой показательного примера, и складывалась в правильной последовательности, такой короткой местной командировки недостаточно, — процесс не должен прерываться ни днем, ни ночью (во всяком случае в голове), ребенок же, ничем особо не мешая, прерывал течение созидательных грез, более того, он изначально препятствовал им. Отдельные мелкие достижения, конечно, случалось, выстраивались в единый гармоничный ряд, но слишком редко удавалось то счастливое преображение собранных знаний в открытие, которое только и сообщает сделанному подлинное величие, принося ему славу и доставляя потом радость другим. Но форма упорно не желала являться, и причиной тому, считал он, был ребенок, который одним своим присутствием сковывал фантазию взрослого, лишая его тем самым возможности выполнить свое предназначение.

Между ними не было яростного неприятия, в их отношениях господствовала теперь скорее недружелюбность, принимавшая иногда у мужчины вид враждебности, противоречившей его собственным убеждениям. Он ничему не мог отдаться целиком — ни работе, ни ребенку, и тот, почувствовав перемену, сам отдалился от него, без обычной обиженной надутости, гордо и независимо. Отныне он мог при случае позволить себе в разговоре с каким-нибудь третьим лицом сказать об отце: «Не желаю его больше видеть. Пусть уходит». Лаконичная фраза ребенка содержит в себе угрозу полного разрыва, отчего взрослый внутренне пугается и одумывается. Он откладывает свое большое путешествие до лучших времен и с этого момента начинает сомневаться во всех тех, кто, будучи так же, как он, связанным по рукам и ногам, во имя мечты своей жизни отрекался от обыденной повседневности. Их деяния утратили для него былой блеск, он больше не верил им. (Хотя в голове, конечно; все равно продолжали вертеться разные тайные замыслы.)

Так он снова начал работать урывками, ограничиваясь незаконченными фрагментами, и в сущности был даже доволен. Теперь он позволял себе часто вообще ничего не делать: бродил по городу без всякой цели, отпуская себя на все четыре стороны, и радовался освободительной праздности. Фазы осмысленной деятельности приходились исключительно на время отсутствия ребенка (когда он отправлялся в составе так называемого «зеленого отряда» куда-нибудь в поход или же проводил лето у матери); однако фанатизм, с которым мужчина день за днем внутренне оставался погруженным в свое дело, заключал в себе, в отличие от прежнего энтузиазма, нечто тягостное и недужное: словно та мечта, воодушевлявшая некогда подростка, превратилась для взрослого чуть ли не в тяжкую ношу. Даже в моменты, когда возгорался Магический Свет, пустота дома, в котором не к кому было больше обратиться, довлела надо всем и действовала на него как ядовитый газ, от которого он сам впадал в оцепенение и чувствовал внутри одну сплошную пустоту. Теперь он знал: только ребенок освящает собою течение дней. Без него он покинут и брошен; вся его деятельность кажется ему никчемной и ничтожной (хотя порою ему представлялось, как хорошо было бы без ребенка пуститься во все тяжкие с самой красивой женщиной мира). — Однажды ночью, вернувшись домой, он стоит в оглушительно тихой квартире, прислонившись к стене, и начинает понимать тех людей, которые падают замертво от одного только одиночества.

Именно в этот период мужчине все чаще доводилось слышать от разных людей, и от своих гостей, что он, ведя такой образ жизни и занимаясь тем, чем он занимается, исключает себя из круга настоящего и перестает видеть реальность. Прежде он еще терпел подобного рода высказывания. Но теперь, после всех этих лет, проведенных с ребенком, никому не дано было объяснять ему, что такое реальность. Разве он, прочувствовавший всю неразрешимость конфликта между работой и ребенком, не исполнился уверенности в том, что они оба, избавившись наконец от лживой жизни «современной эпохи», продолжают вдвоем линию возвышающегося над всеми временами Средневековья, которого в действительности, наверное, в таком виде никогда и не существовало, но которое, пробиваясь сквозь текущую актуальность, являлось мужчине — будь то в минуту болезни, в минуту прощаний или же просто при звуке легкого прыжка — как единственное, настоящее и, с его точки зрения, реальное время?

При этом ярые приверженцы реальности не были просто тиранами современной эпохи: в своих замерах степени реальности они напоминали, скорее, участников древнейших морских сражений, которые после всякой битвы сосчитывали распухшие трупы и обломки и по этим результатам имели обыкновение определять, кто выиграл, кто проиграл, — ведь и они потом стали достоянием человеческой вечности, правда дурной. Всякий раз, когда этим прирожденным государственным обвинителям предоставлялась свобода, неизменно оказывалось, что они своим пересчетом миров — «третий мир» и «четвертый мир» были при этом самыми «значимыми единицами» — просто отвлекали внимание от сокрытого злодеяния, каковое часто было, по существу, ничем не искупаемой изменой: все они совершили немало зла. (С учетом этого странно выглядят слезы на масках!) Подобного рода «реальничующие реалисты» или «путаники» — от которых испокон века рябит в глазах — представлялись мужчине бессмысленными существами: далекие от творения, давно уже умершие, они продолжали, в полном здравии и с полной злобой, свое дело, ничего не оставляя по себе, на что можно было бы опереться, ни на что не годясь — разве только на то, чтобы начать очередную войну. Спорить с ними не имело никакого смысла, ибо всякая новая катастрофа только добавляла им сил и словно бы подтверждала их правоту. Если у кого-то имелись иные представления, об этом лучше было молчать, чтобы они тебя не слышали и даже не видели: они были чужими, а с чужими я не разговариваю — пошли прочь. Я — голос, а не вы! — Так он решил навсегда закрыть двери своего дома для всех смутных гостей и впредь «не позволять их кораблям присваивать себе море». И только после этого он снова уловил легкий шелест действительности. Пошелести еще, не уходи, останься с нами!