Выбрать главу

Спустя несколько дней пришла соседка Тамара Петровна, принесла самодельный торт, прошла на кухню, где отец ужинал. «Извини, Абрам, – сказала она, – кто же знал… Извини». Отец молча взял торт, открыл форточку и выкинул его. Тамара Петровна ушла, мать долго пилила отца: «Не надо было так… ты не мальчишка…»

Я и тогда ничего не понял.

А летом того же года мы всей семьей отдыхали в Сочи. Сначала как-то добрались до Сталинграда, а оттуда самолетом «Ли-2» до Адлера, с посадкой уж не помню где. Мать лететь боялась, но на вокзалах творился ужас, ехали освобожденные по амнистии тысячи уголовников, и отец выбрал из двух страхов меньший. В Сочи его принял военный санаторий с колоннами, а мы с матерью сняли у сестры-хозяйки комнату в дощатом сарае. Отец приходил после обеда, они с матерью ложились отдохнуть, а меня посылали гулять…

Однажды, вернувшись с прогулки, как и было велено, через час (время узнавал у прохожих, часы были далеко не у всех, хотя рядом с военным стоял еще более богатый шахтерский санаторий), я застал родителей еще в постели. Мать тихо плакала, закрываясь голыми руками и повторяя: «Теперь все опять начнется!» Отец лежал в майке, укрытый до пояса простыней, курил, жевал мундштук «Казбека», потом сказал твердо: «Теперь все кончится». Черная тарелка радиоточки в углу под потолком торжественно продолжала: «…агент английской разведки мусаватист Берия…»

В одном классе с нами, прилично – однако совсем не богато – одетыми и сытыми офицерскими детьми, учились «деревенские», как мы, по-свински презрительно, называли их между собой. Одеты они были ужасно, с заплатками, на переменах жевали пустой хлеб, именно среди них сформировалась группа переростков, второгодников, шпаны. Меня они, как ни странно, уважали за то, что я учился музыке у частной учительницы Нонны Калиниковны, а я их – за хулиганство и взрослые манеры. Когда – не слишком часто – они заходили ко мне за книжками, которые велено было прочитать по литературе, или просто чтобы позвать на прогулку (курить за котельной), мать и бабушка их подолгу кормили. Под баян одного из них, Володьки Юртайкина, которого я консультировал по части тональности – «высшины», как он говорил, – мы пели, сбежав с уроков, в дальнем углу школьного двора «По тундре, по железной дороге» и «Я помню тот Ванинский порт». Как к нам такие песни просачивались, не представляю…

Но даже бессмысленно повторяя эти слова, я не понимал ничего. Так, общее настроение…

Кое-что я вдруг понял, когда окружающая жизнь оцарапала меня самого – в пятом классе, когда появились вместо одной учительницы преподаватели по предметам. И вдруг историчка Нина Михайловна влепила мне, ленивому отличнику, трояк, хотя я все ответил правильно – у меня память на тексты и до недавнего времени была фотографическая. Вписывая отметку в журнал и дневник, она твердо и с непонятной тогда мне злостью сказала: «Слишком умный ты, Кабаков. Выделиться хочешь. Встать над коллективом. Но мы этого тебе не позволим».

Много позже я сообразил, что тогда и начались мои расхождения с советской властью. Они усилились, когда летом пятьдесят шестого я подслушал, как мои дядька с теткой, у которых в подмосковной Электростали я проводил каникулы, обсуждали закрытое письмо ЦК о культе. Подслушанные разоблачения упали на благодатную почву. Я понял главное: нельзя быть слишком умным и вообще выделяться, иначе тебе влепят трояк ни за что или ни за что посадят в тюрьму. Как-то все связалось в моих тогдашних мыслях, я это точно помню. Что посадить могут и не слишком умного, я еще не понимал.

А потом, в выпускной характеристике, мне, медалисту, написали «махровый индивидуалист». Как меня такого приняли в университет – загадка. Говорю же – мне вообще часто везло…

Странное дело: в большой моей семье, и с отцовской, и с материнской стороны, все было благополучно даже в сталинские времена. Никто не погиб на войне, хотя все мужчины воевали, никто не был репрессирован, хотя это была интеллигентная еврейская семья – а я советскую власть невзлюбил с тринадцати, по крайней мере, лет. И на мехмат университета меня приняли, и на работу в ракетное конструкторское бюро – с пятым пунктом! – поступил, и потом, когда я понял, что инженер из меня никакой, меня взяли в штат газеты – беспартийного!.. А я все больше ненавидел ту власть. Первый роман мой не хотели публиковать, так неужели это причина?

Не знаю. Может, потому, что душноватым было мое детство за колючей проволокой – не зэка, конечно, но и не вольный. Может, потому, что рядом жили голодные деревенские. Может, без всяких причин – просто мы были несовместимы, советская власть и я. Поэтому мне и теперь любая власть кажется лучше той, хотя любви не вызывает никакая.