Я еще не знал, что не унаследую ни одно из его умений. Наверное, я могу погладить себя по голове, но ничего приятного в этом нет.
Отец наверняка мог бы стать гончаром, или пекарем, или кем угодно, если ему хоть раз в жизни кто-нибудь недолго показал, как это делается.
– Захар, что мы делали целую жизнь? – риторически, словно с кафедры, а не с песчаного бережка вопрошал Корин.
Мой отец и Корин учились вместе в школе, а затем в университете и всю жизнь преподавали историю в различных учебных заведениях.
– Если бы мы были химики, физики или орнитологи – мы бы преподавали знание реального мира. Но мы занимались ис-то-ри-ей! И теперь выяснилось, что мы учили либо несуществующим, либо абсолютно лживым вещам. Это как если бы мы были орнитологи и доказывали, что летучая мышь – птица и она все-таки питается кровью, а также высасывает молоко у коз и коров… Знаешь, что мы делали? Мы целую жизнь умножали ложные смыслы!
– Это не так, – сказал отец, поморщившись; у него был еще какой-то короткий довод, который он не успел произнести, потому что тут Корин гортанно захохотал: ему явно нравилось говорить самому, и гортань его получала удовольствие от бурленья, клокотанья и рокотания голоса.
– Захар, ты дурак! – сказал он весело. В голосе чувствовались две странно сочетаемые тональности: давнее и безоговорочное уважение к отцу и очевидное удовольствие, которое Корин получал от того, что мог в меру нагрубить ему на правах давней дружбы.
Все это было так необычно мне, что я тихо засмеялся.
– Что ты смеешься? – вдруг быстро и серьезно спросил отец.
Быстро он говорил всегда; но с полной, непогрешимой серьезностью – только в исключительных случаях.
Я уже знал, чего он не любит. Он не любит спорить, ловить рыбу удочкой, впрочем, ловить рыбу сетью иногда можно, пить пиво, хотя тоже иногда можно, когда мама ищет в его карманах деньги и особенно когда находит, когда громко играет плохая музыка, когда ему гладят голову.
Вообще, короткий список, потому что он годами пребывал в спокойном состоянии духа, если никто не гладил ему голову.
Но вот ему не понравилось, что я смеюсь, и с тех пор я больше так никогда не смеялся.
Хотя и случаи не предоставлялись, но если б представились – я бы даже не улыбнулся.
Корин вроде бы ничего и не заметил, но что-то такое сыграло в воздухе, и он, разом забыв тему про дурака, вдруг выступил с заманчивой идеей:
– Захар, а помнишь, мы с тобой катались на велосипедах через лес в старые монастыри?
Отец никак не отреагировал – но вид его был умиротворен, – что в его случае означало и доброжелательность тоже.
Монастыри были разрушенные, в них раньше жили раскольники, а теперь не жил никто.
– Захар, давай сплавимся туда по реке? – предложил Корин. – На велосипедных колесах до монастырей добираться полчаса. А по речке часа за два, ну, за три спустимся. Полюбуемся местными красотами глазами раскольников, бежавших от окаянного никонианства.
Вода в Истье была ласковой и смешливой. С высокого берега реки, неустанно подмываемые, то там, то здесь в воду ежегодно обрушивались накрененные и подсохшие дерева. Вонзившиеся в дно, тяжело лежали они – иногда чуть сдвигаемые весенним разливом, но с его окончанием вновь оседавшие, – раскоряженные, черные, непросыхающие. Деревень вдоль реки не было.
– Ты сплавлялся, что ли, туда? – спросил отец, медленно дымя беломориной.
– В том-то и дело, что никогда, Захар. У меня и лодки нет. И никто тут давно не сплавляется меж этих коряжин. А ведь очень любопытно было б! И чадо твое, опять же, осмотрелось бы во внутренностях русского леса.
Отец еще покурил, не отвечая.
– У монастырей, – продолжил Корин, – как раз нынче стоят лагерем мои знакомые археологи и, кстати, на нескольких авто. Они, во-первых, обрадуются нам – нежданно спустившимся по реке, а во-вторых, легко доставят нас обратно в дом. На машине – это вообще минутное дело.
– Так на чем поплывем? – спросил отец.