– Агостино… Я не знал… Когда это случилось?
– Пару месяцев назад. И не спрашивай больше. Я говорила с Антониеттой, но о делах твоего брата она особенно не распространялась. Её послушать, так он ни в чём не виноват и легко мог бы доказать, что они с женой ни в чём не замешаны, что их просто подставили. Но я-то знаю: с дурными людьми он связался и кучу денег на этом заработал. Должно быть, обвинения серьёзные, раз его даже на похороны матери не отпустили. Впрочем, Кармине и до их ареста частенько один оставался. Так что если бы не бабушка… Но теперь социальные службы точно подключатся.
Я поглядываю на мальчика сквозь дверной проём (тот уже забрался с ногами на стул, выложив на кухонный стол локти): пытаюсь понять, похож ли он на тебя или, может, на своего отца Агостино – праведного, не бросившего тебя сына. Волосы, во всяком случае, твои – прямые, чёрные.
– Он хороший парнишка, просто немного растерялся… – говорит Маддалена. – А сам-то ты как? Женился, дети есть?
Мальчик, взяв ещё лист бумаги, оборачивается, и наши глаза на пару секунд встречаются. Потом я, отведя взгляд, снова принимаюсь изучать фотографии.
– Да, – вру, – женат.
Она кивает, улыбается, и мне приходится продолжать выдумывать себе новую жизнь.
– Двое детей, оба уже взрослые, в консерватории учатся, – выдавливаю я и меняю тему: с Маддаленой слишком трудно притворяться.
– А помнишь Томмазино? – спрашивает она, предложив мне рюмочку самодельного лимончелло, и на стене памяти, словно очередная чёрно-белая фотография, тотчас возникает образ кудрявого темноволосого мальчишки. – Вы с ним общаетесь?
– Ни с кем я не общаюсь. Даже не знал, чем Агостино занимается, сколько лет его сыну… И что он в тюрьме, а у матери больное сердце… – я ловлю себя на том, что почти кричу, поэтому умолкаю и, вздохнув, пожимаю плечами. Какое Маддалене дело до прошлого? Вон, даже в старости только о будущем и думает – нисколько не изменилась.
– Он, между прочим, неплохую карьеру сделал. Северный папа помог устроить, чтобы он учился там, а жил здесь, со своей родной семьёй. Так что Томмазино теперь судья.
– Ого! Тот мальчишка, что таскал яблоки с тележки на рыночной площади и дёру давал?..
– Может, именно поэтому. Занимается вопросами опеки, уже не раз мне помогал. Я, знаешь ли, много лет проработала учительницей в таких местах, где, в кого ни ткни, родители в тюрьме или в бегах… И когда требовалось вмешательство властей или даже просто совет, я шла к нему.
Губы Маддалены кривятся в горькой улыбке. Она, чуть склонив голову, заглядывает в соседнюю комнату, потом, пригубив лимонный ликёр, продолжает:
– Раньше всё было проще: есть партия, есть товарищи по партии… А сейчас ничего такого не осталось, и, если захочешь что-то хорошее сделать, придётся самой заниматься, на свой страх и риск. Раньше был молодёжный отдел, который постепенно, квартал за кварталом, организовывал детский досуг – потому-то нам и удалось убрать их с улицы. А теперь детьми одни только священники занимаются… что, как по мне, вовсе и не плохо, а иногда даже очень хорошо, только это не системная политика, а… даже не знаю, как объяснить… благотворительность, что ли? Это другое.
– Время не стоит на месте, всё меняется…
– Да уж, время бежит, но что-то же сохраниться могло! Скажем, солидарность – неплохая ведь была идея? Помнишь: со-ли-дар-ность…
– Кстати, а что с тем коммунистом? – вдруг спрашиваю я. – Помнишь, блондин такой? Он ещё за тобой ухаживал?
– Кто, Гвидо? Ухаживал? Да брось! Мы же просто товарищами были, о стольких вещах разом тогда думали, какая уж любовь… Во всяком случае, я…
– Ну, ты, может, и думала, а он?.. Помню, как он на тебя в день отъезда все глаза проглядел.
– Бедняга Гвидо! – вздыхает Маддалена. – Его же в конце концов даже из партии исключили… Печальная была история. Уехал в другой город, ушёл из политики, стал потом университетским профессором, но внутри словно надломился и уже никогда не был таким как прежде. А что до меня, то да, мы любили друг друга – не так, как ты думаешь, но всё-таки любили, по-человечески, даже когда связь между нами прервалась…
Она качает головой, и седая прядь падает ей на глаза.
– Хотя нет… сказать по правде, всё было вовсе не так замечательно. Для меня – да, поскольку когда тебе двадцать и ты влюблена в идею… Но я сталкивалась и с крайне неприятными вещами, а среди товарищей нередко встречались такие, кто был влюблён только в себя, а уж в идею потом, намного позже.
Маддалена кладёт руку на стол, стоящий между двумя креслами, касается моих пальцев. Её кисть испещрена мелкими бурыми пятнышками.