Перед моими глазами засветился его высокий лоб, а над ним чуб золотистых волос. Я крепко зажмурилась и в какой-то смутной ребячьей стыдливости с силой опустила голову, ощутив боль в корнях волос. И еще почувствовала, как заливаюсь краской… Мне тут же представился заалевший закат, когда вечернее солнышко покидает наш край.
— Слышишь? — повторил Милан. — Я бы тоже так сделал.
Сквозь сощуренные веки чудится мне колодец на Откосе. Вода в нем такая прозрачная, что виден каждый камешек. А пригнешься к земле, слышно, как бурлит вода в глубине и меж валунов в темном подземелье продирается к свету. Со дна подымаются пузыри, расплываясь по поверхности. Колодец окаймляют заросли девясила. Громадные листья защищают его от солнца, вода в нем ледяная. Пока доберешься к нему по кручам, разгорячишься, распаришься. Нам всегда запрещали пить из него, когда, бывало, сушим сено и нас разморит от летнего зноя. А какого-то Бенё Ливору он и вовсе сгубил. Воспалились у него легкие. И этот Бенё Ливора издавна скрывался от нас в мамином сердце.
Я вывернулась из Милановых рук и побежала в горницу.
— Мама! — крикнула я в волнении.
Но ни мама, ни тетка меня не заметили, до того были заняты разговором. Тетка уговаривала маму пойти с ней к умирающей. Она, мол, беспрестанно зовет ее и спрашивает о ней.
— Она думает, что ты ее невестка, и не понимает, почему тебя нет рядом.
— Ну, я же говорю, что у ней все в голове помутилось, силы уходят. Так всегда, когда человек умирает.
— Стало быть, не пойдешь? — напоследок спрашивает тетка Осадская.
— Нет, не пойду, — твердо отвечает мама, — всю жизнь она сторонилась меня, даже мысль обо мне была ей в тягость, пусть умирает спокойно.
Милан выглянул из кухонной двери и сказал:
— Ваша правда, тетечка. Променяла она вас на богатство, так пусть теперь его в могилу с собой и уносит, пусть тешится им, раз оно ей было милей.
Я радовалась, что мама отказывалась идти. Мне думалось, что в эту минуту она порвала все нити с Бенё Ливорой и что теперь она снова вся наша и папина, такая, какой мы ее до сих пор знали. И зачем только тетка Осадская пришла сбивать ее с толку: ведь она и сама знала, какие беды принесла война людям, а вместе со всеми и нашей маме. Зачем бередить боль, давно умолкшую, когда хватало и нынешних страданий?
Я подскочила к тетке Осадской и стала ее выпроваживать, как это однажды проделала Бетка с цыганкой Ганой, пытаясь уберечь маму от лишних волнений. Мой напор был для тетки до того неожиданным, что она поневоле отступила к двери. Она была маленькой, щуплой и легкой, как перышко. Чтоб не затеряться среди остальных женщин, она навьючивала на себя много юбок — хотела казаться попышнее в боках. Лицо у нее было очень худое, но свежее, румяное. С работой она управлялась ловко, словно доказывала на каждом шагу, что хоть и обижена ростом, зато вознаграждена силой. Второй раз мне уже не удалось сдвинуть ее с места. Она стояла как вкопанная и мерила меня взглядом с головы до пят.
— Ах ты, соплюха, — вскипела она, — так-то ты уважаешь старших? — И тут же зло окрикнула маму: — Ты чего ее не приструнишь?
Милан, высунувшись из кухонной двери, громко рассмеялся. Ему пришлось по душе, что тетка при нем разбранила меня. Он был обижен, что я не захотела поглядеть ему в глаза и этим как бы унизила его молодецкую гордость: уже в ту пору о Милане шептались самые красивые девочки в деревне. Но ведь он сам сказал, что я еще маленькая и пройдет много времени, пока я подрасту. И все же что-то во мне привлекало его. За этим смехом я уловила нежный взгляд, которым он ласкал мои косы.
Смутившись, я взяла братика за руку и с непривычной настойчивостью сказала:
— Пойдем-ка лучше играть в фасольки.
Милан рассмеялся и передразнил меня детским голосом:
— «Пойдем-ка лучше играть в фасольки»…
Мы с братиком сели за стол, я нарочно спиной к двери, за которой продолжали разговаривать взрослые.
Уходя, тетка Осадская покачала головой:
— Посулила я молодой Ливорихе, что приведу тебя. Старая-то уже целую неделю бредит все о тебе и помереть никак не может. А они хотят помочь ей поскорей преставиться.
— Понятно, беспомощная, она им в тягость, — рассудила наша мама. — Теперь-то проку от нее никакого, завещание сделала, имущество им отказала, им бы нынче без нее куда легче, даже я и то бы сгодилась, лишь бы она побыстрей богу душу отдала. Да у меня своих забот хватает, еще бы, потолкайся-ка из месяца в месяц по ярмаркам. Ливоры-то знают, какое это мученье для женщины, знают, над какой пропастью я висела, когда банк грозился и дом и землю продать с молотка, а они что? Да чего там зло вспоминать! Они бы и сами с радостью петлю мне на шею накинули. Только я-то знала: плох тот возница, который кнут из рук выпускает. Вот я и не выпустила, не отступила. Что бы теперь с нами было? В этом доме поселились бы другие, наша земля кормила бы других, дети бы мои скитались босые, голодные, холодные, дожидаясь милости от чужих людей. Легко ли так схватиться с жизнью, как я схватилась! Сколько раз терпела я убытки на ярмарках, сколько раз возвращалась ни с чем. А когда и повезет, банк тут же до последнего гроша все проглатывает. Мало-помалу, шаг за шагом, грошик за грошиком, вот так… Куска не доедая, собрала немного денег, чтоб купить со временем лошадь. Теперь продадим нашего бычка и купим жеребенка. Хорошо бы такую лошадку, каким был наш Ферко. Да вряд ли, вряд ли… Ведь человека и то не сыщешь похожего как две капли воды на другого, а лошадь и подавно.