Прощаясь, Эйки протянула ему один из улбунов. Темные натруженные руки бережно приняли дар: прижав священный шарф ко лбу, возница свернул его и спрятал за пазуху:
— Милость Белоликой с тобой…
Как только обоз скрылся из виду, Эйки развязала узелок, вынула одну из лепешек и положила на землю, а сама бросилась следом, раскинув руки и вбирая ноздрями запах молодой травы — живой, а не высушенной и истолченной в пыль. Вдруг пальцы почувствовали влагу. Глянув, Эйки обомлела, увидев прошлогодние ягоды. Перезимовавшие под снегом, они лопнули от ее прикосновения, — ягоды, выросшие из крови Златокудрого. Не к добру… Замерла, замолкла только что певшая душа, а губы зашептали почему-то не охранное заклинание, а то, что ни разу не произнесла она в мадане: «Та кама амаки!», и почти сразу же в ясном небе появилась птица — мамина птица… Твердя эти слова, как молитву, пошла Эйку в обход селения, чтобы первым увидеть отца. Девять лет ждала она встречи с ним. Девять долгих лет…
Сложенные предками в незапамятные времена, дома лепились друг к другу: за дедом — сын, за сыном — внук; дымок от очагов поднимался к небу, в отдалении слышался лай собак и доносившийся из кузницы звон молота по наковальне. Когда же показался отцовский дом — маленький, будто вросший в землю — и старый нулур над ним, глаза затуманили слезы, и она не сразу заметила лежащего в тени дерева большого одноглазого пса — такого большого, что он вполне мог бы стеречь пленников у пещеры дахпи. При приближении чужачки пес поднял голову, не издав ни звука, но так вперил в нее единственный глаз, что Эйки остановилась, словно вкопанная. Неизвестно, сколько бы ей пришлось простоять, если бы из дома не вышел отец. Постаревший, поседевший и еще больше сгорбившийся, он стоял и подслеповато вглядывался в нее, не узнавая.
— Здравствуй, отец…
Из его горла вырвался сдавленный хрип, и Эйки, позабыв о собаке, бросилась к нему, обняла. Худой какой… Кожа да кости. И обносился совсем…
Пес, поняв, что его хозяину ничто не угрожает, снова улегся.
— Как его зовут, отец?
— А?
От человеческого голоса отвык… Или туговат на ухо стал? Но, опровергая ее опасения, Бахи ответил:
— Я его Одноглазым зову…
Дым родного очага слаще ладана…
Переступив порог, Эйки поклонилась родным стенам, положила в очаг лепешку из мадановой пекарни и захлопотала, собирая на стол и удивляясь тому, какой он, оказывается, маленький, — привыкла к просторным столам дома травниц и трапезной. Но что вспоминать о прошедшем, — сердце ее пело: я дома! Дома…
Отец, медленно отщипывая кусочки от лепешки, рассказывал про своего пса:
— Его раньше Резвым звали. Лучшим охотником был, а как без глаза остался, хозяин его прогнал. Вот, живет теперь со мной. Я-то поначалу тоже его Резвым звал, да он не откликался. Ну, совсем-то без имени ему нельзя. Я и назвал его Одноглазым…
— Отец, а как Нэкэ?
— Нэкэ? Присылает мне иногда с детишками того, сего. А ежели потяжелее чего, то старший приносит, Ничил. Помнишь его?
— Помню.
— Да… Я-то только углем отдариться могу… Нэкэ все отнекивается, мол, не надо ничего, но разве ж можно…
— Отец, я бы к ней сходила.
— А?
— Я хочу к Нэкэ сходить.
— Сходи, дочка, сходи…
Выйдя за порог (на этот раз пес и головы не поднял), Эйки подумала: кто ей повстречается первым?
Первой оказалась Харанач-языкастая. Надо же, и тут всех опередила! Сдерживая улыбку, поклонилась ей:
— Здравствуй, тетя Харанач!
Та уставилась на нее, как на лесную деву, и, наскоро поинтересовавшись, прогнали ее из мадана или же она сама оттуда сбежала, заковыляла к колодцу. Раньше резвей козочки была, да годы уж не те…
Эйки пошла дальше и увидела странную фигуру в обносках, шествовавшую посередине улицы, напевая песню без слов. Почувствовав взгляд, незнакомец обернулся, широко улыбаясь щербатым ртом. Чумазое лицо, приветливые глазки-щелочки, по годам едва ли старше нее, но она его совсем не помнила. Явно заинтересовавшись, он потопал следом. Прибавив шагу, попробовала оторваться, — какое там! — непрошеный провожатый не отставал. Так вместе и дошли до дома Нэкэ, где Эйки, столкнувшись в воротах со здоровенным детиной, сразу узнала в нем Ничила. Молча поклонилась, — несмотря на девятилетнее пребывание в мадане, обычаи она помнила: женщина не должна первой заговаривать с мужчиной. Но молчание затянулось, прерываемое невнятным бормотанием незнакомого оборвыша. С Ничилом всегда было так: пока от него словечка дождешься, котел мяса свариться успеет. Нэкэ, помнится, рассказывала, что поначалу даже опасалась: уж не немым ли уродился ее первенец? С годами он словоохотливей не стал…