Я перебирала в голове каждую мелочь — и его смех, когда нас принимали за пару, счастливый от того, что хотя бы для кого-то это могло бы быть правдой. И объятия при встрече, и смазанные поцелуи в щеку, и взгляд, внимательно изучающий мое лицо, и рука, сжимающая мою руку в кинотеатре, когда от страха я была готова забраться под кресло, и бесконечные развлечения, и беседы в час ночи о смысле бытия (на самом деле, о смысле моего только, личного бытия), все стремление быть рядом и помочь — все это без требования чего-либо взамен! И слабая надежда, что однажды, пройдя через все возможные разочарования, я наконец-то оставлю свою влюбленность в Марселя. И сама эта влюбленность показалась мне вдруг такой детской, бессмысленной, беспричинной, а все страдания — нелепыми и надуманными. Разве я сама не могла уберечь себя от всего этого? Разве не могла поставить отцу ультиматум, разве не могла найти выход из сложившейся ситуации? Почему я терпела? Почему вела себя (и веду до сих пор), как героиня столь ненавистных Герберту мелодрам? Отъезд через два месяца, да разве это возможно! Разве я проживу там, запертая, словно в клетке, разве это то, что я хочу сделать с собой и своей жизнью? Об этом я грезила в шестнадцать? И неужели моему отцу позволено решать, как сложится моя жизнь? Нет! Нет, решено, я никуда не поеду, я ничего не должна Марселю — зато должна себе и, несомненно, Герберту.
От обиды, от жалости к себе, от осознания полной несправедливости происходящего я неожиданно разрыдалась. Разрыдалась громко, в голос, ругая себя, на чем свет стоит — и одновременно страшно жалея и себя, и беднягу Герберта. Меня разрывало от необходимости чего-то, я и сама пока не понимала, чего, щеки горели, тушь давно потекла по лицу — выглядела и чувствовала я себя ужасно. Герберт кинулся ко мне, а я продолжала всхлипывать, уткнувшись носом ему в грудь. Он понял мгновенно, что я все знаю. Глупая, глупая девчонка! Дура!
Герберт молчал. Я подняла на него свое заплаканное лицо.
— Почему ты ничего мне не сказал? — спросила я, шмыгая носом. — Почему позволял вить из себя веревки?
— Неужели мои слова изменили бы что-либо? — он слабо улыбнулся. — Когда я встретил тебя в клубе, я не знал о тебе ничего, кроме твоих стихов и того, как ты их читала. И я подошел, потому что не мог не подойти, а через пару недель уже готов был свалить тебе свое чувство, как снег на голову. И тут ты рассказала мне о Марселе, и ты была так счастлива, что я не мог позволить себе разрушить твое счастье своим нелепым признанием. Я был — и есть — так отчаянно влюблен в тебя, что удел друга и брата в какой-то степени удовлетворял меня. Лучше так, чем не видеть тебя и ничего о тебе не знать, не иметь возможности даже поговорить с тобой.
Теперь он смотрел прямо мне в глаза — такой печальный, красивый и будто смирившийся. Два месяца! Да как я могу теперь уехать, зная правду? Как я могу его оставить? Год, целый год потраченного времени, неужели он не жалеет?
Я закрыла глаза. Жизнь всегда делилась на долгий период до Герберта и — последний год — с Гербертом. Я никогда не думала, что может быть после него — и когда теперь попыталась это представить, словно окунулась в мерзкую, обволакивающую пустоту. Я задрожала, чувствуя, что его руки все еще держат меня — так, будто никогда не отпустят. Это не могло быть правдой. Или все-таки могло? Сердце ухнуло куда-то вниз. Я открыла глаза — и поцеловала Герберта.
Он, не разжимая губ, медленно отстранился. Я уже не плакала, только смотрела на него в немом удивлении: разве не этого он так желал?
— Перестань, Нат, — его голос звучал глухо. — Так ты сделаешь только хуже, еще больнее будет тебя отпускать. Мне достаточно быть просто твоим другом, а поцелуи меня не спасут, только раззадорят чувства. И не жалей меня, я был вполне счастлив с тобой этот год — в той роли, которая мне изначально предназначалась.
Отчего-то Герберт показался мне сейчас ужасно трогательным, и я опять была готова дать волю слезам. Любить его с первого дня и не понимать, как смешно и трагично! А ведь мне действительно не приходило в голову, что я могу любить Герберта иначе, чем сестринской любовью. Он стал настолько родным и незаменимым, что признаваться ему в чувствах казалось настолько же неуместно, насколько признаваться в чувствах себе самой. Но не любить я его не могла, и эта любовь теперь действительно, как выразился Герберт, снегом свалилась мне на голову. Я смотрела на него и чувствовала, как страх медленно ползет по спине. Сказать ему? Как? Просто выпалить — и все? Да, затянула я нас в историю, похлеще индийского кино! И ведь если бы эта идиотическая ситуация с Марселем… Так, остановились. Какой к черту Марсель? Какое мне вообще теперь дело до какого-то Марселя?
Я призналась Герберту в каком-то густом мареве; было страшно и невообразимо легко одновременно. Потом он поцеловал меня — и больше не было ничего. Только осознание: он — здесь, он — мой, и у меня есть целая вечность, чтобы доказать ему свою любовь. А потом нас выгнали с выставки за неподобающее поведение (старушке-смотрительнице было невдомек, какое волшебство сейчас творилось между нашедшими друг друга дураками), и мы целовались уже на улице, щекотали друг друга, хохотали, как безумные.
— Мне нужно домой, — вдруг сказала я в какой-то момент.
Домой действительно было нужно — разбираться с безобразием, с которым давно уже следовало бы разобраться. Герберт нехотя выпустил мою руку.
— Я позвоню, обещаю, — выдохнула я, возвращая себе его руку и бережно целуя его пальцы. — Сегодня все решится, и больше никто и никогда не оторвет меня от тебя.
— Я должен сам поговорить с твоим отцом, — серьезно заявил Герберт.
— О, нет, он только разозлится, он и так-то будет вне себя. Теперь я все сделаю сама — так, как нужно. Теперь я ничего не боюсь.
Я отпустила его руку и запрыгнула в такси, улыбаясь ему в окно. Не думаю, что стоит передавать подробное содержание моей многострадальной беседы с родителями, скажу только, что мне пришлось принять крайние меры, на которые я, честно говоря, не рассчитывала, надеясь уладить все мирным путем.
На следующий день я без предупреждения помчалась к Герберту на квартиру. Вихрем взбежала по лестнице и нажала на звонок. Герберт шел к двери, казалось, целую вечность; я даже нетерпеливо притопнула ножкой. Наконец, дверь распахнулась.
— Я сбежала, представляешь? — не дожидаясь особого приглашения, я запрыгнула в квартиру. — Из дома сбежала! — повторила я, будто сама все еще не верила. — У тебя ничего горячего выпить не найдется? Я вся продрогла!