Была тишина. Глубокая, всепоглощающая.
Было тепло. Первое настоящее тепло, которое я чувствовала за бесконечно долгое время. Оно шло от его губ, от его ладони, которая осторожно, будто боясь обжечься, прикоснулась к моей щеке, смахивая остаток слезы.
Было облегчение. Чудовищное, грешное облегчение от того, что запрет нарушен. Что замок сломан. Что мы наконец признали то, что было между нами с того самого тёмного коридора.
Этот поцелуй был горьким от слёз и солёным от морского ветра, залетевшего в сад. И ещё в нём был вкус — не вина, как у Ренара, а чего-то простого и чистого, вроде воды и кожи, пахнущей ветром. Он был медленным, исследующим, полным немого вопроса и такого же немого ответа. Он был не началом. Он был признанием.
Признанием в том, что мы есть друг у друга. Что в этом аду мы — не одни.
Когда мы наконец разомкнули губы, он не отстранился. Его лоб касался моего, дыхание было неровным.
— Простите, — прошептал он, но в его голосе не было раскаяния. Была только огромная, всепоглощающая нежность, которая смыла весь его страх.
— Не просите прощения, — ответила я, и мои пальцы сами потянулись к его лицу, коснулись шрама над бровью. — Ни за что.
Мы сидели так, в лунной тишине беседки, два сломленных существа, нашедшие друг в друге не страсть, а тихий причал. Маленький, хрупкий, украденный у судьбы островок тепла посреди ледяного океана. Его рука нашла мою и сцепила пальцы, не в порыве страсти, а с тихой, окончательной решимостью — не отпускать. Так просто. Так невозможно…
Ренар
Вино было как жидкий огонь, но он не сжигал. Он лишь подогревал ту холодную, тошнотворную злость, что сидела у меня в груди с самого вечера. Селин. Её лицо, когда я сказал это. Не злобно, не гневно — с тем ледяным, безжизненным спокойствием, которое бесило меня больше любых слёз. «Это не способствует зачатию наследника, не так ли?» Идиотская фраза. Идиотская ситуация. Идиот я сам.
Я швырнул кубок в камин. Бронза глухо звякнула о камень, вино шипящим ручьём растеклось по углям. Мне нужно было с кем-то поговорить. Облегчить душу. С тем, кто видел её – кто понимал игру.
— Позвать Тею. Ко мне. Сейчас.
Она вошла без стука, как и раньше. Застыла на пороге, как тень в дверном проёме, и ждала. В её глазах не было страха. Была всё та же настороженная, хищная внимательность, с которой она изучала меня у моря.
— Твоя госпожа, — начал я, не глядя на неё, чтобы не выдать озноба, который пробегал по спине от всей этой ситуации. — Она... страдает?
Вопрос прозвучал плоским эхом в тишине комнаты. Я ждал стандартного: «Её светлость в порядке», – или чего-то подобного.
— Страдает ли вода, когда её режут? — её голос был тихим, без интонаций. — Она течёт. И находит новые пути. Или... новые берега.
Я медленно повернулся к ней. Что это значит? Загадки. Вечно её проклятые загадки.
— Говори прямо, тень. Я не в настроении для ребусов.
Она помолчала, её взгляд скользнул по моему лицу, будто считывая уровень моей злости.
— Она не плачет в своих покоях, ваше высочество. Там слишком много глаз и ушей. Для слёз... и для других откровений... у неё есть другое место.
Внутри что-то ёкнуло — острое, живое, как щель, в которую можно заглянуть.
— Какое место?
— Старая беседка в глубине сада. Заросшая плющом. Там она чувствует себя... в безопасности. — Тея чуть склонила голову, и в её голосе прозвучала странная, почти нежная нота. — Настолько, что может даже снять ту серебряную маску, которую вы так ненавидите.
Крючок. Первый. Она рассказала мне о лазейке в её броню. Не о теле — о душе. Где она голая. Где её можно увидеть настоящей. Мои пальцы непроизвольно сжались.
— Значит, у неё есть своя берлога, где она зализывает раны. Как жалко.
Тея не ответила сразу. Она перевела дыхание, и следующая фраза вышла тихой, но отточенной, как лезвие: