— Видел, как это делают другие, — ответил он честно. — В конюшнях, на сеновалах. Слуги редко могут позволить себе роскошь закрытых дверей, — он замолчал, его взгляд опустился. — Но для меня это… впервые.
Его признание обрушилось на меня с новой силой. Он не просто жертвовал своим долгом, он жертвовал своей невинностью ради моей выгоды. В его глазах я прочла не покорность, а что-то иное — странную, преданную почтительность. Для него мой выбор был не необходимостью, а… даром? Признанием его человечности, а не положения? Эта мысль одновременно тронула и ужаснула меня еще больше.
— Платье… — начал он, запинаясь. — Его лучше снять, чтобы не помять. И… не запачкать.
Я молча перевернулась на бок, подставив ему спину с бесчисленными шнуровками и пуговицами. Его пальцы, неуклюжие от непривычки к таким застежкам, но бесконечно аккуратные, принялись за работу. Я слышала его сосредоточенное дыхание у своей спины, почувствовала легкое касание его костяшек к коже между шнуровкой корсета. Каждое прикосновение заставляло меня вздрагивать — не от отвращения, а от чудовищной, оголенной уязвимости.
Когда последняя пуговица расстегнулась, и тяжелая ткань платья сползла с плеч, я почувствовала, как воздух коснулся кожи, и это было похоже на разоблачение перед приговором. Он снова наклонился, его губы коснулись моего плеча, шеи, за ухом, но я не могла расслабиться. Мое тело было тугим луком, натянутым страхом. Я хотела, чтобы все уже случилось, чтобы этот ужасный барьер был преодолен, и я могла вздохнуть с облегчением, что завтра я буду в безопасности. Я жаждала боли как искупления и справедливой цены за это.
— Сайлас, — прошептала я, и в голосе снова задрожали слезы. — Просто… сделай это, пожалуйста…
Он снова остановился.
— Ваша светлость, не спешите — его голос прозвучал твердо, почти с заботой. — Вам может быть больно, — его рука легла на мою, сжимавшую простыню. — Дышите, просто дышите.
И в этой тишине, нарушаемой только треском поленьев в камине и нашим неровным дыханием, я поняла страшную правду: эта ночь не будет быстрым избавлением, это будет долгая, мучительная агония двух людей, потерявших невинность не в порыве чувств, а в холодных тисках долга и отчаяния. И его осторожность была не знанием, а инстинктом — инстинктом защитить ту, кого он, против всех законов и рассудка, считал своей вымученной, украденной или подаренной вопреки всему, любовью…
Он отстранился и подошел к столу, чтобы задуть свечи. Одна за другой, вспышки света угасали, пока комната не погрузилась в оранжевый, пляшущий полумрак от камина. Он стоял ко мне спиной, и я видела, как его плечи напряглись, когда он снял простую холщовую рубаху. Он сделал это быстро, почти стыдливо, отвернувшись и спрятавшись ещё больше.
И тогда я увидела — его спина и плечи были покрыты сетью бледных и розовых шрамов — следы плетей, порезов, ожогов. Это было тело, привыкшее к труду и боли, тело, которое никогда не знало ласки. Оно было одновременно сильным и беззащитным, израненным и прекрасным в своей ужасающей правде. Что-то сжалось у меня внутри — не отвращение, а острая, щемящая жалость и внезапное понимание пропасти между моей жизнью и его.
Он повернулся и подошел к кровати. Его движения были тихими, почти призрачными в полутьме. Я видела огоньки пламени, плясавшие в его темно-зеленых глазах, видела, как его черные, неровно подстриженные волосы отбрасывали тени на скулы.
Я не могла больше прятаться, только не от него. Моя рука дрогнула, поднялась к лицу, я сняла серебряную маску — холодный, привычный щит — и протянула её ему.
— Я хочу, чтобы ты меня видел, — прошептала я. — Мне она здесь ни к чему.
Он взял маску так бережно, будто она была из снега, что сейчас растает, и отложил её на столик у кровати. Его взгляд скользнул по шраму — не с отвращением или любопытством — с принятием и пониманием, простым и полным.
Потом он сам коснулся меня первым. Его пальцы, все такие же шершавые, нежно прикоснулись к моим светлым, рассыпавшимся по подушке волосам, затем скользнули по щеке, обходя шрам, как будто гладя его.
— Вы так прекрасны… — выдохнул он, и в его голосе не было лести. Было благоговейное изумление, как перед чем-то хрупким и невозможным.
От этих слов у меня по щекам потекли слезы. Я уже не считала себя такой… Но здесь, в этой комнате, под его взглядом, полным грусти и преклонения, я вдруг поверила. Хоть на миг.
Под его прикосновениями, под тихим, объясняющим шепотом («Ложитесь так… вот так будет лучше…») мое тело начало таять, как лед под первым весенним солнцем. Страх не ушел, но его сменила странная, тяжелая покорность перед предстоящим. Я видела в его глазах полное понимание важности того, что мы делаем, и это понимание успокаивало. Я могу ему доверять…