Я подошла к окну и уставилась в ту сторону, куда увезли карету. Внутри, на месте сердца, теперь была только тихая, чёрная, окончательная пустота и странное, леденящее спокойствие.
Тея
Тишина в покоях Селин была густой, как смола. Она стояла у окна, отвернувшись от меня, и её спина была прямой тонкой иглой, вонзённой в сердце комнаты. Пустота от неё исходила почти осязаемая, леденящая. Я хотела сказать что-то, найти слова, которые проникли бы сквозь эту новую, жуткую броню самообвинения, но язык не поворачивался. Что можно сказать сестре, когда она только что похоронила в сундуке последнюю частичку своего материнства? Когда она верит, что является чумой?
Я сделала шаг вперёд, и в этот миг воздух дрогнул.
Сначала это был далёкий стон, будто сама земля вздохнула. Потом — ещё один, ближе, пронзительнее. И вот они поползли по каменным стенам дворца, наполняя его до самых сводов: низкий, протяжный, леденящий душу гул труб — не сигнал смены караула, не победный марш. Это был звук, который знал каждый, кто вырос в Эларии. Набат. Бедствие.
В лице Селин не дрогнуло ни единой мышцы. Она просто продолжала смотреть в туман за окном, словно звук этот был лишь частью её внутренней симфонии разрушения. Но во мне всё сжалось в тугой, болезненный комок. Это происходило сейчас, прямо здесь.
Я не думала, ноги понесли меня сами. Я выскочила из её покоев, срываясь с места в стремительный бег по бесконечным коридорам. Портреты предков Ренара мелькали смутными пятнами, стражи отскакивали в стороны. Сердце колотилось в такт топоту моих башмаков по каменному полу. Ренар, он должен быть в тронном зале. Он всегда там в это время.
Я ворвалась через высокие резные двери, едва переводя дыхание и замерла.
Величественный зал, обычно полный света и придворных, был пустынен и погружён в сумеречную тишину. Только две факела трепетали у подножия трона и перед этим пустым, золочёным сиденьем стоял он — Ренар. Рядом с ним, на колене, опираясь на дрожащую руку, был гонец. Его лицо было серым от пыли и усталости, а на изорванном в клочья камзоле бурыми, засохшими пятнами запечённой грязи выделялась кровь. Его собственная? Чужая? Неважно. Она говорила сама за себя.
Гонец что-то хрипел, задыхаясь. Я уловила обрывки: «…в ущелье… засада… король пал… объединённое войско… Вейл…». Имя «Вейл» прозвучало, как удар хлыста. Ренар слушал, не двигаясь, лицо его было высечено из того же бледного мрамора, что и колонны зала.
— Хватит, — наконец прозвучал его голос, тихий, но разрезающий пространство. — Ты сделал своё дело, иди. Пусть тебя перевяжут и накормят.
Гонец, шатаясь, поднялся и, ковыляя, поплёлся к выходу. Двери за ним закрылись с глухим стуком. И вновь зазвучали трубы с башен — теперь они были ближе, сливались в один непрерывный, скорбный вой. Этот звук заполнил пустоту зала, стал её единственным содержанием.
Ренар медленно повернулся, его глаза встретились с моими — в них не было шока, не было горя, только какая-то странная, хрупкая пустота, на грани срыва.
Он сделал шаг ко мне, и на его губах дрогнуло что-то, похожее на истеричную, неуместную улыбку.
— Я не расстроен, Тея, — выдохнул он, и его голос сорвался на полусмех. — Он мёртв. Мой благородный отец, король Золтан, пал в бою. И знаешь что? Я… я желал этого. Всю жизнь я хотел, чтобы его не стало. Боги, — он провёл рукой по лицу, — я ужасный сын? Скажи, я монстр?
Он смотрел на меня, и в этом взгляде было всё его отчаяние, вся грязь тех лет, когда он был мальчиком, вынужденным быть копией тирана, и ненавидевшим каждую свою черту, напоминавшую отца.
Я сократила расстояние между нами за два шага. Мои руки сами нашли его лицо, ладони прижались к холодным щекам.
— Нет, ты вовсе не монстр… Мы не выбираем, чьими детьми родиться, Ренар, — сказала я твёрдо, глядя прямо в его заблудившиеся глаза. — И мы не обязаны любить тех, кто делает нашу жизнь адом. Ты не ужасный сын, и я никогда, ты слышишь меня, никогда не осужу тебя за это облегчение.
Что-то в нём надломилось. Он ахнул, как человек, получивший удар в солнечное сплетение, и рухнул ко мне, обхватив руками так сильно, что у меня перехватило дыхание. Он прижался лицом к моему плечу, и его тело затряслось. Не рыдания горя — а содрогания освобождения, долгожданного конца кошмара. Он плакал тихо, бесшумно, и его слёзы жгли ткань моего платья.
Я держала его, гладила по волосам, по напряжённой спине. Позволяла этой волне накопившейся боли выплеснуться в пустом тронном зале, где единственными свидетелями были призраки его предков. Я понимала его как никто другой. Разве я не носила в себе похожее? Ненависть к матери, отдавшей одну дочь в неволю, а другую сделавшую её щитом?