— А он… он не принц из сказки, он мальчик, которому слишком долго позволяли верить, что мир принадлежит ему.
Мы сидели втроём, и каждый понимал свою истину. Толпа всё ближе надвигалась к храму, и казалось, что сама земля дрожит от её шага. Наконец храмовая улица наполнилась криками, и я, отодвинув занавеску, выглянула наружу.
Ренара, опутанного веригами, подтолкнули к ступеням храма. Его голова с железной короной поникла — не от смирения, а от тяжести шипов, впивавшихся в кожу. Он всё ещё пытался идти гордо, но ноги путались, и каждый новый толчок со стороны народа сбивал его с равновесия.
На верхней ступени стоял священник — седовласый, с лицом, словно высеченным из камня, в руках он держал массивный крест-скипетр. Его голос разнёсся над площадью, сухой и строгий, без единой ноты жалости:
— Принц, — он произнёс это слово так, будто оно было проклятием, — готов ли ты исповедаться перед народом и очистить душу свою перед богами?
Ренар вскинул голову, губы его искривились в дерзкой усмешке:
— Исповедаться? В чём? Я не сделал ничего дурного! Я — сын короля! Всё, что я делал, было законом!
Толпа загудела, словно разъярённое море, кто-то бросил камень, но он ударился о ступень и отскочил.
Священник не повёл и бровью, его голос остался тем же ровным колоколом:
— Народ слышал ответ, но ныне исповедь — не прихоть и не милость, она будет совершена.
Он развернул длинный свиток, и ветер трепал его края, будто сам воздух жаждал услышать правду.
— Слушайте вину сего принца!
Гул толпы стих, словно сама площадь задержала дыхание.
— Первое: введение налога на хлеб, отчего дети в домах бедняков стали голодать.
Толпа заревела, десятки рук поднялись в знак согласия.
— Второе: закон о рекрутском долге, по которому каждый второй сын был обязан идти в войско — даже если у семьи оставалась одна пара рабочих рук.
Женщины закричали, кто-то в толпе рыдал.
— И третье… — священник выдержал паузу, глядя прямо на Ренара. — Указ о вечернем огне. Каждый дом обязан был держать в окне свечу до рассвета, и за невыполнение — платили, кто чем мог — деньгами, хлебом, кровью…
Толпа взорвалась рёвом, люди поднимали кулаки, лица перекосились от ненависти.
— Таков грех, — произнёс священник. — Такова вина этого молодого человека.
Ренар побледнел. Даже его привычная наглость пошатнулась — впервые он услышал свою вину не как сухое замечание, а как крик тысяч глоток.
Толпа гудела, как потревоженный улей.
— Третий закон — бред какой-то! — сорвалось у Ренара, голос дрожал и срывался на ярость. — Я не знал о нем! Это не моя вина! Я не подписывал его — всё решали советники!
— Наказание! — зазвучало со всех сторон, сначала разрозненно, а потом в унисон, будто сама площадь взяла его в кольцо.
Священник поднял руку, и гул на миг ослаб, превратился в шёпот, треск факелов и тяжёлое дыхание толпы.
— Пусть кара будет равна вине, — произнёс он гулким, торжественным голосом.
— Три ногтя! — прорезался чей-то громкий, сиплый голос из самой глубины толпы. — За три страшных закона! Пусть сердце его отца страдает так же, как страдает народ!
В толпе загорелось одобрение, десятки голосов слились в единый крик:
— Да! Три ногтя!
Ренар побледнел, он сделал шаг назад, словно искал путь к бегству, но цепь рук сомкнулась, и его толкнули обратно.
— Нет! — выкрикнул он, в панике рванувшись в сторону. — Вы не посмеете! Не надо!
Сильные руки схватили его, выкрутили запястья, пригнули к деревянной балке. Толпа ревела, предвкушая момент, и звук её был страшнее любых цепей.
Священник опустил взгляд на юного принца.
— Наказание будет исполнено, — глухо произнёс он.
— Я не хочу этого видеть… — всхлипнула Селин, пятясь назад, будто стены кареты теснили её. Она прижала ладони к лицу, и голос её дрожал, срывался, будто и сама она вот-вот сорвётся.
Сайлас же не отводил взгляда, в его глазах горел тёмный огонь, почти животная жадность, он смотрел так, словно впервые за долгое время видел правосудие. Губы его дрогнули в подобии улыбки — не злой, но страшной.
Я заметила глаза Ренара, полные ужаса и вдруг поймала в нём отражение самой себя. Это было странное, пугающее родство. Я тоже знала, каково — стоять перед толпой, слышать обвинения, ждать приговора. Пусть моя кара была иной, не такой кровавой, но суть та же — боль, унижение, память на всю жизнь.
Толпа раздвинулась, и вперёд шагнул кузнец — огромный, в кожаном фартуке, с тяжёлыми ладонями, будто созданными для расправы, он не произнёс ни слова, лишь молча взял руку Ренара, зажав пальцы в стальном захвате.