Выбрать главу

Голод, одиночество, скука. Вот все, что может быть, а ведь я была терпелива. Я всю жизнь ждала чуда. Если я не всегда верила в Бога, я верила крепко в счастливую свою звезду. Но какая может быть будущность у женщины, которая уже не молода, у художницы, которая уже не рисует, у человека, не имеющего дома, не имеющего профессии, не имеющего никаких друзей?

А ведь это все так. На всем свете единственная Катя{338}меня жалеет, но Катя сама еще старше и несчастнее меня. И ведь она тоже решительно не может мне помочь.

<…> А то, что я стала думать о другом человеке — но ведь у меня нет другого утешения, и эти глупые фантазии помогают мне немного нести свой крест, не плакать дни и ночи. А о Юрочке я уже не смею думать, как о живом.

…Во сне вчера шумела Литва — как высокое поле с колосящейся рожью — людей не было видно — потом Литве дали какой-то приз за полевые работы — я, Лина Ивановна и Сталин ели суп из литовских зерен и овощей, — я думала: и что-то Юрочка? Как помочь ему?.. А потом было, как конец повести или роман, — и героиня этой повести встретила близкого человека, он взял ее на руки, понес — м<ожет> б<ыть>, это была повесть обо мне. Сегодня под утро уж другой человек подошел ко мне, я клала в коробочку рассыпанный бисер от бисерных бус. Скоро день рожд<ени>я мамы, ей было бы 78 лет.

Господи! Пожалей меня! Помоги мне!..

Каменск. 1947 г. Май.
<…> 4 мая <1947>. Воскресенье.

День рождения мамы. В воде березки и зеленые ветки молодого тополя. Письмо от Всеволода Ник<олаевича>. Ек<атерина> К<онстантиновна> и Ольга Ник. в Рыбинске. О моих вещах он ничего не пишет (их нет, конечно!).

Вернулся Зиновий. Ко мне не зашел, хотя был в театре. Я с ним не желаю встречаться. Но это пустяки. Смысл не в этом. Он вроде мухи. «Вернее» всех злоязычный Полонский. Во сне были: <нрзб>, здешние люди; Радловы и Корнилий{339}, Лина Ив<ановна>; Анна бранила своих мужей за то, что они не купили вовремя сахар по дешевой цене.

В жизни: болеет Куся. Вчера ему было 4 года, но он температурил и ничего не ест. Как мне все и всё надоело! Всеволод пишет, что Ек<атерина> К<онстантиновна> все такая же (в августе прошлого года была прелестной и веселой). Она уже давно уехала с Урала. Проклятый Урал — ставший маминой могилой, он меня погребает заживо. Я всегда ненавидела Урал, никогда мне не хотелось даже видеть ни Урала, ни Сибири. Зачем меня загнала сюда судьба?.. И мне не вырваться! Не вырваться! <…>

8 мая. Ночь. Четверг.

Вчера во сне опять был Сталин; Лина Ивановна; я старалась объяснить Сталину про мои картины, про Юру, про всё. Вчера был и долго сидел Полонский. Поговорили о Мгеброве с Комиссаржевской (он в чтении обратил внимание на некоторые занятные детали), — перед уходом стал говорить о любви и всяких уклонах и причудах, — и, вроде как по Шекспиру, иносказательно, объяснился в любви.

Конечно, он мне после снился.

Сегодня пошла на «Каменный цветок»{340}. Перед тем была хроника — похороны Вахрушева — и там был он. Высокий, почти как Де Голль, постаревший, некрасивый. Но я будто вижу первый пирамидальный тополь по дороге к югу, — или куст роз весь в цвету, — или небо, полное самых сверкающих звезд… у меня сердце прыгает и — падает. А мне скоро полвека. Мои подруги в гимназии говорили, что я буду всю жизнь Психеей, ищущей своего Эрота…

Отчего я не такая, как Катя из «Каменного цветка» или из «Двух капитанов» — Катя?.. Я люблю Юру, но я не могу быть верной. И нет мне счастья… <…>

20 мая. Вечер. Вторник.

Был дождь. Плохо слышно радио (история английской муз<ыки>). Сны забываю. Самое страшное то, что у меня сохранилась душа (и все связанные с ней мечты) 15-<летн>ей девочки; и когда я смотрюсь в зеркало, я пугаюсь. Это что-то страшное; с прошлого лета. Скоро год. Я не смею, я не должна мечтать о чем-то хорошем в этой жизни. Если бы я умела все эти глупости претворять в искусстве, это имело бы смысл и цель (для других, для будущего века — не для меня самой). Но сейчас бессмысленно так жить, терпеть унижения и мешать другим. Правда, почему другие должны недоедать хлеб и картошку, чтобы отдавать их мне? Понятно, что они часто сердятся. Но что мне делать?

* * *

Я боюсь, боюсь, боюсь Ленинграда — встречи с самым большим горем — известием о смерти Юры. Тогда уж совсем все пропало. У меня еще надежды, — пока он жив — что что-то спасется из нашей жизни — что он сможет, сумеет — что-то сделать, — я говорю о прошлом, о творчестве, о посмертной памяти нашей… если он меня не увидит, он будет вспоминать во мне большую свою любовь.