И замолчала, когда острые зубы слабо, но все же сомкнулись на протянутой руке.
Мать не произнесла ни слова, промывая три глубоких пореза. Молчал и отец, зашивая их пропитанной сначала крепкой наливкой, а потом дубовым отваром ниткой. Молчал и Маттиас, на коленях которого она и сидела; молчал и чуть надавливал ладонью на затылок, вынуждая уткнуться лицом ему в грудь. Молчал и Айдан…
Она тоже молчала — первые несколько стежков. А потом начала скулить — тихо, почти также, как и напуганный, все еще запертый в курятнике волчонок.
Отец отнес его в лес не позднее чем через триаду. Его и две куриные головы, которые мать почти впихнула в его ладонь.
Сейчас, сидя в выступающих корнях старого, разросшегося дерева, ей хочется скулить так же, как тогда. Скулить, уткнувшись лбом в колени и обхватив живот руками, обхватив так сильно, чтобы на боках остались новые синяки — уже от ее пальцев, а не от чужих грубых рук.
И пить — хотя бы несколько глотков воды. Или хотя бы капель.
Она была бы рада дождю — пусть даже холодному и сильному, пусть даже от него придется искать другое убежище, зато не нужно будет идти к реке.
Она знает, что в такую погоду как сейчас, дождь будет чудом — слишком сухо и безветренно. Конечно, родители не раз говорили, что Один заботится о всех своих детях, но что-то подсказывает, что едва ли он пригонит в Бриль тяжелые тучи, чтобы напоить единственного ребенка, чью мать убили почти день назад.
Значит, ей придется идти к реке. Не сейчас, хотя бы через половину триады, когда в лесу стемнеет настолько, что передвигаться без факела смогут только те, для кого это место почти как родной дом. Те, кто как она, бывает в этом лесу почти каждый день, кто знает его звуки и запахи, кто помнит тропы и капканы, свои и чужие. Вот только кто из них решится на такую вылазку, зная, что рядом могут быть солдаты с того берега, и что лучше остаться дома, если ты хочешь выжить? Это у нее нет выбора, или — он у нее просто совсем другой, ей для того, чтобы выжить, нельзя оставаться на месте.
Холодно.
Сэйа зябко втягивает голову в плечи.
Наверное, она могла бы развести костер — собраться кучку хвороста и придумать, как снова вызвать огонь в ладонях.
Могла бы, если бы не боялась так сильно, что ее найдут. Или если бы была уверена, что сможет отбиться во второй раз и убежать.
Больше ей бежать некуда, если только в самую чащу, где могут быть волки, — чтобы не позволить просто убить себя, чтобы на память о ней у напавших остались хотя бы отметины от острых клыков.
Сэйа закусывает губу и морщится — ей, конечно, хотелось бы не сдаться так просто, не позволить снова резать лицо или бить ногами в живот, не дать им закрывать ей рот ладонью и делать больно там, где раньше ее никто даже не трогал…
Ей хотелось бы, а телу просто больно, тело устало. И то, что кровь, потекшая по ногам, когда она утром добралась до этого дерева, до сих пор иногда идет, пропитывая подол рубахи, говорит только об одном: она сможет добраться до реки, чтобы напиться, но вернуться обратно — едва ли.
Или — только с рассветом, если доживет до него.
После этого можно будет рискнуть и добраться до оставшихся капканов, которые вчера ставил брат, — если никто не решил присвоить их себе. И если вчера он поставил их все, а не только тот, который она уже разобрала, чтобы обрезать волосы острым черепком от миски.
Сэйа морщится: не обрезала, обкромсала, намотав их на кулак, водя по до боли натянутым прядям осколком обожженной глины, пока у нее в руке не остался белый длинный хвост, чем-то похожий на лошадиный.
Она помнит, как разжала пальцы, как легкий ветер подхватил несколько волосинок, потянул их дальше… И как она смотрела на них и не верила, что эти белые пряди — ее. У нее ведь всегда были черные — как уголь, как сажа, как копоть. Всегда, сколько она себя помнила, с того момента, когда они отросли настолько, что стали лезть в глаза. Наверное, она бы так и не поверила, если бы не оставленные черепком царапины на шее: саднящие, болезненные, пачкающие пальцы кровью.
Сэйа закрывает глаза — глупо думать и жалеть о том, что уже не вернуть. Волосы у нее теперь другие. Она сама теперь тоже другая. И лучше подумать о том, что она будет делать, если…
Сэйа открывает глаза и вскидывает голову, щурится, всматриваясь в заросли от которых ей послышался не шелест старой листвы или стрекотание ночных насекомых, а шаги.
В темноте почти все деревья похожи на людей, и несколько ударов сердца она думает, что ей просто показалось — мало ли, что может померещиться в лесу ночью?
Сэйа щурится сильнее, скользит взглядом по размытым силуэтам, ищет в каждом из них что-то, что позволило бы понять…
По спине бегут мурашки: рядом, совсем рядом, шагах в десяти от нее, стоит человек — смотрит на нее, но не двигается с места.