Широкая белая повязка с чёрными буквами «ОД» туго перетягивала левый рукав его выше локтя. Он был хмур, недоволен чем-то. Чуть поодаль от них, ближе к солдатскому оцеплению, которое сдерживало толпу, прохаживался молчаливый и злой начальник обольского гарнизона майор Друлинг. В начищенных сапогах, с твёрдым раструбом голенищ, он ходил взад и вперёд перед толпой, оставляя на ослепительном белом снегу глубокие чёткие следы, которые быстро заполнялись мутно-жёлтой талой водой.
Когда людей загнали за оцепление, гауптман Криванек подошёл к Друлингу, козырнув, доложил, что приказ господина майора выполнен — жители собраны.
Майор небрежно козырнул в ответ Криванеку и коротко приказал:
— Выполняйте акцию.
Криванек окликнул из строя солдата, тот подскочил, вытянулся стрункой, выслушал приказание и побежал в посёлок.
Люди в кольце зашумели.
Друлинг прошёл к сараю, повернулся к толпе, заложил руки под кожаный ремень, широко расставил ноги и, вскинув вверх подбородок, выкрикнул в толпу:
— Тихо! Приказываю молчать! Сейчас мы будем карать преступников, которые вели акцию против германской армии. Всех, кто будет содействовать партизанам, мы будем вешать или расстреливать.
Антонина Антоновна, она стояла у края оцепления, напротив Друлинга, охнула от поразившей её мысли и высохшими пальцами сдавила рот. Ледяной змеёй скользнула в голову страшная мысль. Старая женщина обмерла враз, застыла на месте.
Кто-то крикнул в толпе:
— Ведут!
Люди обернулись и увидели, как от комендатуры, с бугра, неторопливым размеренным шагом движутся к сараю две чёрные цепочки солдат с автоматами.
В середине конвоя, с трудом передвигая ноги, брели избитые девушки, сёстры Лузгины — Мария и Тоня. Платья их, изодранные, забрызганные кровью, плескались на весеннем ветру. Сёстры шли, крепко обнявшись, поддерживая друг друга. Посиневшие губы их были сжаты, а в глазах, чистых, как весеннее белорусское небо, застыл злой непокорный блеск.
Их подвели к сараю, поставили лицом к толпе. Десять метров всего отделяло Марию и Тоню от близких и родных, от знакомых и боевых товарищей по подполью. В десяти метрах стояла мать, не зная, чем помочь, как защитить дочерей.
Гауптман Криванек бегал перед оцеплением, выстраивал конвойных солдат.
— Доченьки мои, — причитала мать. — За что они вас? Меня лучше убейте, ироды!
Губы Тони вздрагивали и шептали:
— Не плачьте, мама. Не надо!
Увидев, что немцы передёрнули затворы, Мария резко подалась вперёд и громко выкрикнула:
— Будьте вы прокляты, убийцы! Будь проклят фашизм! Вас уничтожат! Ваши могилы сотрут!
— Прощайте, товарищи! Отомстите!
По толпе прокатился ропот.
Нервы Друлинга не выдержали, он рванул из кобуры парабеллум и, злобно крикнув:
— Фойер! — выстрелил. Следом раздался залп — щепки брызнули от стены, а внутри сарая прокатилось гулкое эхо, повторив чуть запоздало треск выстрелов.
Мария и Тоня вздрогнули, покачнулись и упали на белый холодный снег, лицом вперёд.
Безумно и дико вскрикнула в толпе мать:
— Доченьки! — и, как былинка, подрезанная косой, рухнула под ноги людям.
Крепко сжав кулаки, Фруза стояла рядом с Зиной в самой гуще толпы и чуть слышно шептала дрожащими губами:
— Сестрички мои, мы отомстим за вас! Отомстим! — а по лицу её, побелевшему как снег, текли крупные слёзы.
Зина крепко прижимала к себе головку испуганной сестрёнки Гали. Она застывшим взором глядела на то место, где только что стояли Мария и Тоня и исступлённо твердила, глотая слёзы:
— Не прощу! Никогда не прощу! Не забуду!
Сёстры Лузгины лежали на снегу около сарая.
Криванек лично распорядился на время оставить убитых на месте для устрашения и приказал под страхом смерти никого не подпускать близко.
Антонина Антоновна за эти дни совсем состарилась, волосы её побелели, ходила она сгорбившись, не замечая никого и ничего вокруг. Все слёзы, которые были, она давно выплакала и теперь безмолвно надрывала себе душу, ежедневно приходя к тому месту, где лежали дочери.
Наконец часового от сарая сняли и Экерт передал распоряжение майора Друлинга убрать трупы.
Марию и Тоню захоронили на взгорке, на поселковом погосте, под высокими вязами и тополями.
Односельчане проводили сестёр в их последний путь сурово и молча. Не кричали, не причитали женщины и подруги. Даже мать шла на кладбище, не застонав, не вскрикнув ни разу и не проронив ни единой слезинки.