Внизу ныл Симус. Он не плакал, не рыдал, а монотонно гудел, как он делал всегда, когда ему бывало скучно или когда он сердился на что-то. Вздохнув, она захлопнула дверцу шкафа и медленно спустилась в гостиную, напевая себе под нос, чтобы заглушить доносящееся из кухни гудение.
Она села на ковер спиной к эркеру; оранжевые шторы в цветочек были плотно задвинуты, чтобы мебель не выгорала на солнце. Сквозь открытые окна доносились приглушенные крики мальчишек, игравших в футбол, и слышался ровный, монотонный гул газонокосилок, которые выкашивали траву в палисадниках — четыре метра туда, четыре метра обратно. От этого жужжания, похожего на пчелиное, Лилли захотелось спать.
Она вытащила мамино круглое зеркальце из тумбочки под телевизором и поставила на камин. У мамы зеркала во всех комнатах: на кухне в желтой пластмассовой рамке; здесь — круглое, двухстороннее; в столовой — встроенное в дверцу бара. Лицо в зеркале было круглое и мягкое, кожа розовая — она часто загорает по выходным на старой раскладушке на заднем дворе. Рот широкий, решительный. Губы у нее темно-красные, верхняя чуть полнее нижней. Мама говорила, что такие губы доведут ее до беды. Лилли отвела зеркальце подальше: кремовая безрукавка, зеленая юбка, босые ноги.
Интересно, о какой беде толкует мама? Лилли помнила, как мама вздыхала при целом выводке тетушек, приезжавших в гости. Все сидели за кухонным столом, качали головами, а потом поставили чашки и устремили печальные взгляды на Лилли, как если бы не обвиняли, а жалели ее.
Она перевернула зеркальце той стороной, которая увеличивала, и раскрыла рот, разглядывая в темноте свое горло. Потом высунула язык и стала смотреть, как слюна смачивает нижние зубы.
Солнце пекло затылок даже через занавески. Она причесалась пятерней. Ей стало жарко, как, наверное, жарко фарфоровым кошкам миссис Томпсон. Потом она убрала зеркальце обратно в тумбочку и побрела в кухню, ведя рукой по прохладной стене, выложенной кафелем. Мамы не будет дома до пяти часов.
На плите стояла большая «семейная» банка томатного супа, в хлебнице остался один кусок хлеба для тостов. Поскольку Лилли не завтракала, она проголодалась. Она вскрыла банку и вылила немного супа в кастрюлю, чиркнула спичкой о полоску на спичечнице в виде полицейского, стоящей на раковине, и помешала красную жидкость. От нагревания жир в супе растаял, и жидкость стала менее вязкой; на поверхности появились оранжевые пузырьки. Лилли было знакомо такое состояние: разжижение от жары. Как будто все внутри плавится. Она не понимала, почему так происходит, но четко ощущала все фазы перехода. Сначала бывало холодно и странно; она казалась себе дурой, и было очень жалко себя. Потом, когда очередной мальчик брал ее за руки и задирал их над головой, у нее как будто начинали таять все кости внутри. Она часто испытывала такое чувство — на сеновале, на дорожке за гаражами, на булыжниках у почты. Было темно; светила только луна. Лилли любила луну. Ей нравилось, что в лунном свете ее кожа кажется желтой и мягкой, как воск. Вот что она чувствовала, когда очередной мальчик задирал ей руки над головой при лунном свете. Она сравнивала себя с зажженной свечой: живая и в то же время холодная. Она заранее предчувствовала момент таяния, оплывания; когда ее бросало из холода в жар, она уже ничего не могла с собой поделать.
— Уп, уп!
Лилли со звоном уронила ложку на пол — линолеум забрызгали красные пятна — и обернулась. Из-под стола, из-за загнутой скатерти, виднелась белая голова Симуса. Улыбаясь, она подняла ложку и долила в кастрюлю еще супа, довела его до кипения и разлила в две миски — себе из черного огнеупорного стекла с маргаритками, братишке в миску с лисенком Бэзилом. Его миску она наполнила до краев и подтолкнула по полу к его вечно ободранным коленкам.
— Леб! — Симус хлопнул ладонью по полу. — Леб, леб, леб, леб!
Лилли разломила кусок хлеба пополам, положила одну половинку на блюдце и поставила на пол у ног. Он высунул руку из-под скатерти и утащил миску под стол. Она слушала, как он шумно хлебает суп и чавкает хлебом. Иногда Симус вызывал у нее отвращение, но сейчас, когда часы отсчитывали последние утренние часы и из-под стола доносились хлюпанье и чавканье, она вдруг ощутила необъяснимую нежность.