— Комолова, Клавдия Ивановна, — улыбнувшись, сказала она.
Клавдия Ивановна сидит напротив меня, я вижу, с каким напряженным вниманием она слушает мой сбивчивый рассказ. Она волнуется, я понимаю, что мои слова вновь возвращают ее туда, в 41-й. Я понимаю это, и тоже волнуюсь, и вдруг слышу ее тихий голос. Медленно и нарочито спокойно она говорит:
— Ее звали Зина Галицына. Зинаида Васильевна Галицына. Она была моя самая близкая подруга. Я расскажу вам все, что знаю, приходите вечером ко мне домой. А сейчас простите, мне надо идти.
Она протягивает мне руку и медленно уходит.
Итак, Зина не была больше просто Зиной. Она была Зинаидой Васильевной Галицыной. У нее было детское круглое лицо с круглыми детскими глазами, круглый подбородок, и я знал, что, когда она улыбалась, на левой ее щеке вдруг возникала смешливая ямочка, а от глаз разбегались веселые лучики, а сами глаза из круглых и детских вдруг становились по-женски лукавыми и теплыми.
Я послал фотографию Зины в Пено и четыре дня каждое утро ходил на почту, четыре ночи не мог спать спокойно. Наконец, когда я уже был уверен, что Павлов не отвечает, чтобы не огорчить меня, я получил телеграмму, где было всего лишь одно слово: «Она».
Время поступков
Стол. Облупленный канцелярский стол. За ним человек. Глаза, красные от бессонницы, — погасшая папироса в углу рта, гимнастерка с синими петлицами, на рукаве нашивка, золотой меч. — Фамилия?
— Галицына.
— Имя.
— Зинаида.
— Отчество?
— Васильевна.
— Партийность?
— Комсомолка.
— Образование?
— Среднее.
— Специальность?
— Медсестра.
— Поздравляю, товарищ Галицына, с этой минуты вы боец Талдомского истребительного батальона. Пройдите получите форму.
Так вошла в ее жизнь война.
Надев военную форму, она шагнула из одной жизни в другую, из детства в военную юность. Ей были отпущены сутки на повзросление, сутки с 22 по 23 июня. Успела ли она повзрослеть? Была ли в ее характере та твердость и в то же время упругость, что после сильного сжатия вновь позволяет распрямиться душе?
«Зина Галицына, — говорили мне знавшие, a их вдруг нашлось очень много, — мы знали ее (дружили), встречались (учили), учились вместе…» И дальше шли слова, которые говорят обычно о человеке, желая сказать хорошо, обыкновенные слова.
Я их почти не слушал. Я и сам мог представить ее жизнь, жизнь девчонки восемнадцати лет, в маленьком русском городке, комсомолки, отличницы, общественницы… Но странное дело одинаковыми были не только слова, одинаковым становилось выражение лиц и глаз у всех этих разных и уже пожилых людей. Таким бывает оно при воспоминании юности — особенно ярких и солнечных дней ее. Ясный, не только хороший человек. Иначе все кончилось бы просто словами… «Ей все легко давалось, — говорила учительница. «Она никогда не унывала. И все ей было нипочем. От своего не отступала, — говорили подруги. «Была чрезвычайно собрана и серьезна. Я бы сказал даже, талантлива. Очень обаятельна», — преподаватель хирургии на курсах медсестер, главный врач больницы доктор Алмазов.
«Могла зубрить дни и ночи напролет, а потом танцевать до упаду, — опять подруги. «Ласковая, легкая», — так говорила мать…
Я наконец понял, почему светлели лица. Люди вспоминали человека яркого, бурно жившего скрытой жизнью души, готового к поступкам незаурядным и не совершившего их только потому, что еще не пришло время. Было ей свойственно веселое упорство, редкое и благодатное сочетание качеств, данное немногим. Оно проявлялось во всем. Оно помогло ей при вынужденном повзрослении и потом, когда пришло время поступков.
Солдатский день как вещмешок, в нем нет ничего лишнего. Утром над казармой батальона кричала труба. Она извещала о начале нового дня. Она же и заканчивала его. Теперь весь день был поделен на клеточки, словно дневник. Часы укладывались плотно, как патроны в обойму.
Гремят по булыжной площадке тяжелые сапоги — гых-гых-гых!
Крепко рубили строевой шаг истребители. Кадровые сержанты, командиры отделений спуску не давали. Ежедневно по три, по четыре часа сколачивали батальон. Сначала Зина никак не могла понять, зачем во время войны нужны маршировка, повороты, приветствие старших. Только через неделю она обратила внимание, как изменились ее товарищи по службе. Куда только девалась штатская мешковатость! Движения стали четкими, упругими, уверенными.
— На выпаде остаться! Коли!
Голос у сержанта Ткачука звонкий, с переливами. Команду растягивает, а потом заканчивает резко, словно стреляет.
Ох и нелегкое дело штыковой бой! Особенно это упражнение попробуй постоять несколько минут, вытянув в руках тяжелую трехлинейку.
Но сержант Ткачук все понимает. Идет мимо строя, поглядывает внимательно. Дрожат винтовки в слабых девичьих руках.
— К но-ге!
Откуда может быть у девчонок настоящий штыковой удар?
— Вы, главное, стрелять учитесь как следует, чтобы все пули в десятку! Ясно, девушки?
— Ясно, товарищ сержант!
А сержант молодой совсем, розовощекий. Хмурится для солидности. А сам нет-нет да стрельнет глазами по строю. Хороши девчата. Вздохнет сержант. Что делать, война…
Тяжела наука солдатская. Строевая, ружейные приемы, стрелковый тренаж.
— Взвод! Лежа, три… Заря-жай! Раз, два, три!
Вгоняешь в винтовку три учебных патрона, подводишь прицел под обрез мишени. Рядом пристраивается сержант с артоскопом.
Наконец настал день, когда вместо учебных вогнала Зина в приемник пять боевых патронов.
— Огонь!
«Теперь спуск плавно…» Бух! Ударило в плечо, кисло запахло горелым порохом. Теперь плотнее приклад — еще четыре патрона: раз-раз-раз-раз. Лязгнул затвор, выбросил на траву последнюю дымящуюся гильзу.
— Боец Галицына стрельбу окончила!
— Осмотрите мишени!
«Неужели промазала?»
Сержант Ткачук несет ее мишень, несет прямо к комбату капитану Романову. Капитан подходит к Зине:
— Молодец, Галицына. Все пять в десятке.
На ветру щелкает знамя. На площади застыл батальон. Комиссар батальона Колосов читает слова военной присяги:
— «Я сын трудового народа….
А по площади катится отрывистым и сильным вздохом:
— «Я сын трудового народа…
Слова присяги повторяют дома, улицы, стены, их несет ветер над притихшим городом.
— …Я обязуюсь по первому зову рабоче-крестьянского правительства выступить на защиту Союза Советских Социалистических Республик от всяких опасностей и покушений со стороны всех его врагов и в борьбе за Союз Советских Социалистических Республик. За дело социализма и братства народов не щадить ни своих сил, ни самой жизни…»
Суровой была эта первая военная осень. В Талдоме ввели военное положение, продукты начали отпускать по карточкам, в городе появились первые раненые. Часто в небе ревели самолеты — немцы шли бомбить Москву.
Однажды у почты Зину окликнул молодой капитан:
— Товарищ боец, где бы здесь пообедать?
— Минуточку, товарищ капитан, я вас сейчас провожу в нашу столовую.
Зина с почтительным любопытством рассматривала своего спутника. Высокий, светлоглазый, на лице свежий, багровый шрам. Совсем молодой, а уже капитан и орден.
— А вот и наша столовая, — сказала она.
— Спасибо, девушка, — капитан улыбнулся.
Она не успела отойти и пяти шагов, как из-за угла выскочил комбат Романов и трое ребят из райотдела НКВД.
— Галицына, — запыхаясь от бега, спросил комбат, — не видела здесь капитана со шрамом?
— Так точно. Видела, он в столовой сейчас.
— В столовой… — Комбат рванул из кобуры ТТ. — Пошли.
Четверо бросились к двери продпункта. Зина не успела опомниться, как из двери вышел капитан без фуражки, с оборванным наплечным ремнем портупеи, с поднятыми руками.
Один из чекистов подталкивал его в спину стволом нагана.
Проходя мимо Зины, капитан криво усмехнулся.
— Ой, товарищ капитан, — подбежала к Романову Зина, — у него же орден…
— Орден, — один из чекистов потрогал затекающий синяком глаз, — орден… Диверсант он, троих наших ухлопал.
Тогда Зина не знала еще, что видела она этого человека не в последний раз.