Внутри завода тянет сернистой дрянью, но воздух не спертый. Здесь гнездятся бесчисленные грызуны, они-то его и перемешивают. Но он все равно отдает гнилью. Под слоем пыли в каждом углу таится смерть. Даже в крысином дерьме – ведь они давно питаются тем, что умерло. Но ничего нового я не чую; никакой вонючий мешок мяса не ждет меня за углом, приветственно кивая расползающейся рожей. Как там говорил Ромашка? «Когда копы находят очередную пачку трупов, те оказываются практически мумифицированы. Кости да пепел. Их в основном просто выметают за дверь – и сразу под коврик. Никто особого шума по этому поводу не поднимает».
Разумеется, никакого шума. Так всегда бывает.
Я зашел с черного хода, и мне непонятно, какая часть завода здесь некогда помещалась. Все сто’ящее давным-давно растащили, а оставшиеся голые остовы машинерии я идентифицировать не берусь. Иду по коридору с атамом наготове. В окна проникает достаточно света, он отражается от предметов, и все прекрасно видно. У каждого дверного проема я притормаживаю, вслушиваясь всем телом, готовый учуять сильный запах тухлятины, нащупать холодные пятна. Каморка по левую руку, должно быть, служила офисом или небольшой комнатой отдыха для работников. В угол задвинут стол. Взгляд мой сосредоточивается на вроде бы крае старого одеяла… пока я не замечаю торчащую из-под него ногу. Жду, но она не шевелится. Это просто труп, давний, одна дряблая кожа. Прохожу мимо и оставляю его за столом. Мне не нужно его видеть.
Коридор выводит в обширное пространство с высоким потолком. В воздухе переплетаются трапы и мостики, среди них тянется нечто, похожее на проржавевшие конвейерные ленты. На дальнем конце чернеет громада спящей домны. Большую часть ее разобрали или разломали на мелкие куски, но по-прежнему можно понять, что это. Сколько же железа здесь производили! Пол насквозь пропитан потом тысяч рабочих. Память о жаре до сих пор висит в воздухе, бог знает сколько лет спустя.
Чем дальше я захожу, тем более наполненным ощущается ангар. Здесь что-то есть, и его присутствие давит. Крепче стискиваю атам. В любую минуту я ожидаю, что умолкшие десятки лет назад механизмы оживут. Запах горящей человеческой кожи ударяет в ноздри за секунду до того, как я, сбитый с ног, падаю ничком на пыльный пол.
Стремительно перекатываюсь и вскакиваю на ноги, описывая атамом широкую дугу. Рассчитываю, что призрак окажется прямо у меня за спиной, и на миг решаю, что он удрал и мне предстоит очередная игра в «шмяк-крота» или «призрачный дартс». Но я по-прежнему чую его. И чувствую перекатывающиеся по помещению головокружительные волны ярости.
Он стоит на дальнем конце цеха, блокируя мне путь отступления в коридор – как будто я буду пытаться сбежать. Кожа у него черная, как горелая спичка, потрескавшаяся и сочится жаром расплавленного металла, словно он покрыт коркой остывающей лавы. Глаза выделяются яркой белизной. С такого расстояния мне не разглядеть, целиком они белые или у него есть зрачки. Боже, надеюсь, радужки у него имеются. Ненавижу эту фишку с пустыми глазами. Но с радужками или без, а никакого разума в этих глазах не осталось. Долгие годы смерти и горения об этом позаботились.
– Давай, – говорю и вращаю запястьем; атам готов колоть или резать.
Спину и плечи там, где он меня ударил, немного саднит, но я отмахиваюсь от боли. Он подходит ближе, движется медленно. Может, гадает, почему я не убегаю. А может, просто у него при каждом движении трескается кожа и течет кровь… или как там называется красно-оранжевая дрянь, которая из него сочится.
Миг перед ударом. Набираешь воздуха и растягиваешь мгновение. Я не моргаю. Он достаточно близко, и теперь я вижу, что радужки у него есть, ярко-голубые, и зрачки, сжатые в точки от постоянной боли. Рот у него распахнут, губ почти не осталось, они потрескались и слезли.
Я хочу услышать от нее хотя бы слово.
Он замахивается, и его правый кулак рассекает воздух всего в паре дюймов от моего уха, почти обжигая, и я улавливаю отчетливый запах горелых волос. Моих горелых волос. Ромашка что-то такое говорил о телах… обтянутые кожей кости и пепел. Черт. Призрак просто сжигает их, иссушает и оставляет. Лицо его представляет собой руины ярости; носа нет, носовая впадина зарубцевалась. Щеки местами сухие, как выгоревший уголь, местами мокрые от воспаления. Пячусь, оставаясь вне досягаемости его ударов. Из-за сгоревших губ зубы у него кажутся слишком большими, лицо запеклось в гримасе вечной тошнотворной улыбки. Сколько бездомных спросонок видели это лицо за миг до того, как зажариться изнутри?