Выбрать главу

Я спускаюсь по стремянке вниз и подхожу к Дяде Семену.

Он стоит весь красный, сжав кулаки. Его и без того выпуклые глаза, кажется, готовы совсем выскочить из орбит.

— Ты пьяница! — кричит он в лицо морщинистому, седому Филатычу.— Тебе просто нужно сегодня напиться!

— А ты кулак! Жила чертова! — кричит Филатыч. — У меня старуха больна, мать твою!.. Мне ей сахару вон на толкучке купить надо!

— Врешь! Врешь!

Я быстро становлюсь между ними.

— Дядя Семен, успокойся, — говорю я. — Отдай ему деньги. Какое тебе дело, на что он их потратит? Он же их заработал.

— Вот что он заработал! — кричит дядя Семен и показывает кукиш. — Вот!.. А ты не лезь не в свои дела!

— Дядя Семен, перестань! — Я беру его за плечи, пытаюсь увести в дом. — Отдай ему деньги! У тебя же сейчас есть!

Но дядя Семен выворачивается из моих рук и снова протягивает Филатычу кукиш.

— Вот что я ему отдам! Вот!

Я вдруг замечаю, что возле калитки стоит почтальон и машет голубоватым листочком. Я догадываюсь, что это телеграмма, бегу к калитке, расписываюсь в тетради у почтальона и читаю на телеграфном бланке фамилию дяди Семена. Ему.

В этот миг я слышу дикий, испуганный мамин крик:

— Сема! Сема!

Я оборачиваюсь. Мама, в ужасе прижав руки к щекам, стоит на крыльце, а в двух шагах от нее, подняв, друг на друга топоры, стоят дядя Семен и Филатыч.

Я всовываю телеграмму в карман и бегу к ним. Еще издали я слышу голос дяди Семена:

— ...Ты думал, на интеллигента напал?! Ты думал, я драться не умею?!

— Кулак! — громко хрипит Филатыч. — Кулак чертов!

Я выбиваю у дяди Семена топор. Он хватается за свою ушибленную руку и удивленно смотрит на меня. Я поднимаю топор, отдаю его маме и уже спокойно отбираю топор у Филатыча... Он отдает его неохотно, но все-таки отдает. И ворчит:

— Порубить хотел... Все, что сделал, порубить хотел...Рази для такого кулака стоит работать?..

Я обнимаю Филатыча за плечи, увожу его в сторону и уговариваю:

— Не горячитесь, Филатыч!.. Погодите маленько... Скоро вернется с работы тетя Оля... Она расплатится...

Филатыч недоверчиво, исподлобья смотрит на меня и произносит:

— Ну, ладно! Зайду позднее...

И, ссутулившись, идет к калитке.

Я смотрю на его понурую фигуру, и мне становится невыносимо жалко этого старика. И хотя я знаю, что дядя Семен болен, что он отдал этому несчастному дому в Малаховке почти всю жизнь, мне почему-то совсем не жалко его. Я чувствую, что сейчас мне будет просто противно на него смотреть, противно жить в его доме.

Я долго стою возле крыльца и думаю. Мне жалко маму. Она могла бы прожить здесь еще целых четыре дня. Но в конце концов есть вещи более важные. Жить здесь больше нельзя. Противно. И приезжать сюда больше незачем.

Я вхожу в дом и решительно говорю маме:

— Собирай вещи! Мы уезжаем в Москву!

— Почему?

Неужели она не понимает? Я удивленно гляжу на маму. Она же всегда понимала такие вещи...

Видимо, взгляд у меня очень выразительный, потому что мама молча начинает собираться. Я тоже молча укладываю свой чемодан и вдруг вспоминаю, что в кармане у меня телеграмма дяде Семену. Я вынимаю ее и стучу в закрытую дверь спальни, куда ушел дядя Семен.

— Дядя Семен, тебе телеграмма.

Из спальни не доносится ни звука.

Входить туда мне не хочется. Я кладу телеграмму на туалетный столик, так, чтобы она сразу была заметна, и снова говорю закрытой двери спальни:

— Я положил ее возле зеркала.

А потом снова укладываю свой чемодан.

Через полчаса мы с мамой выходим, даже не простившись с дядей Семеном, и уже на улице, в десяти шагах от калитки, встречаем тетю Олю. Она недоуменно смотрит на нас и растерянно опускает на землю сумки.

— Что случилось?

Я коротко рассказываю.

— Хорошо, я провожу вас, — говорит тетя Оля.

Я беру ее сумки, отношу в дом и оставляю на кухне.

Я слышу, как за стеной ходит из угла в угол дядя Семен, чиркает спичками и что-то бормочет. Я понимаю, что ему обидно, что он переживает, может быть, даже жалеет. Но мне все равно не хочется его теперь видеть, не хочется с ним говорить.

По дороге к станции тетя Оля жалуется, что с дядей Семеном становится все труднее и труднее, что строительство дома стало уже не его делом, а его болезнью, что он на все в жизни смотрит теперь только с одной точки зрения — выгодно или невыгодно это для строительства дома.

— ‘Проклятый дом... — Тетя Оля вздыхает. — Лучше бы его и не строить... Жили бы до сих пор в Молочном.переулке и были бы счастливы.

Я вспоминаю, что когда-то очень давно, еще задолго до войны, почти то же самое говорил мне Майк. Я вспоминаю,

каким веселым, простым, ласковым был дядя Семен, когда жил в Молочном переулке. Я гляжу на

тетю Олю, которая когда-то казалась мне большой и красивой, а сейчас кажется маленькой, старой и очень усталой женщиной, и мне становится так же невыносимо

жалко ее, как совсем недавно было жалко Филатыча. Я вдруг понимаю, что и его, и ее, и самого дядю Семена согнула, преждевременно состарила какая-то страшная, жестокая сила, с которой они не умеют бороться и от которой не могут убежать. И эта сила олицетворяется для меня сейчас почему-то красным, разъяренным лицом дяди Семена и его вытаращенными глазами.

На перроне тетя Оля просит:

— Вы все-таки приезжайте... К нам и так все стали редко ездить...

— Приезжай лучше ты к нам, — отвечаю я. — И ты и Кира... А мы... — Я опускаю глаза. — Не знаю,

как мама, а я, наверно, к вам больше не приеду... Мне неприятно...

— Я понимаю.— Тетя Оля вздыхает. — Не ты один. Только ты говоришь, а другие молча... Мне это страшно тяжело... Я привыкла, что у меня всегда много гостей.

Подходит электричка. Уже входя в нее, я вдруг вспоминаю о телеграмме и говорю:

— Тетя Оля,' там возле зеркала телеграмма...

— А что в ней? — Тетя Оля глядит на меня испуганно.

— Не знаю. Она вам.

Поезд отходит.

Мы с мамой устраиваемся в полупустом вагоне и долго смотрим в окно.

Я думаю о дяде Семене и понимаю, что мама думает о нем. Потом я спрашиваю у нее:

— Мам, как ты думаешь, почему так получилось? Ведь он же был раньше веселым, добрым...

— Знаешь, — тихо, задумчиво произносит мама, — мне сейчас кажется, это у него с детства... Когда он был маленьким, он хотел играть только своими игрушками.

Он не признавал общих... Нас было четверо... Мы старались, чтобы у нас все было общее. Мы бедно жили.

На отдельное не хватало. Только он всегда выделял свою долю... Он, знаешь, часто болел. И поэтому ему как-то прощали, уступали. Даже дарили отдельные игрушки. А потом он окреп, но ради игрушек и пряников часто притворялся больным. Мы смеялись над ним... И только! А наверно, надо было не только смеяться...

— Но ведь он же был добрым, мама! — возражаю я. — Я помню, как он был добрым!

—Ему тогда везло, — говорит мама. — Ему долго везло больше, чем всем нам. Потому что он умел ловчить...

После гражданской войны мы с папой, и Алексей, к Семен учились в Харькове. Голодно было. Варили суп из картофельных очисток. И вот тогда Семен ушел из института и стал делать дома спички. Мы ругали его, а он смеялся и угощал нас настоящими мясными котлетами. А потом он достал в институте какую-то липовую справку и устроился на должность инженера. Понимаешь,

папа поступил в институт на год раньше Семена и все еще был студентом и ходил в тужурке с

обтрепанными рукавами. А у Семена был шикарный костюм, он разъезжал на извозчике и называл нас простофилями.

Он привык ловчить. Ему все удавалось.

Поэтому он и был добрым. Конечно, он не без способностей...

Он и в молодости что-то изобретал. Но только ради денег. Он вот и со своим домом все время

ловчил. Но сейчас это труднее. Да и годы у него уже не те... Тогда он был молодым, красивым. Ему многое прощали — за анекдоты, за красоту, за то, что он умел выпить... Был нэп. Тогда многие ловчили. На это не обращали внимания. Сейчас другое время. А он как-то не может этого понять...