Но Лена уже сделала свой шаг вперед. Ха! Она умна, сильна, красива — она должна и будет побеждать!
«Шаг вперед — если верить графу Измайлову-Барковскому — необходимо делать тогда, когда не знаешь, куда ступать дальше», — вспомнила Лена и шагнула — в неизвестность.
Наташа провела три ночи у Майка, днями бесцельно блуждая по городу, размышляя над проблемами «быть или не быть» и «продолжать или нет?». Под «продолжать» Ната, естественно, имела в виду только продолжать ли оставаться в этом городе, отнюдь не продолжать ли бороться за Олега. Жизнь без голубоглазого любимого не представлялась ей возможной, но что ей делать в этом городе?! Он уже не казался ей таким поэтичным, скорей напоминал нечто страшное — мандельштамовское: «Чудовищно, как броненосец в доке, Россия отдыхает тяжело». Именно за эти строки, да еще за «Нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит...» Ната еще со школьных лет возненавидела всеми почитаемого поэта. Она понимала его гениальность, но эти строки! Как же так? Ведь у того же Лермонтова («того же» обозначало для Наты, что, мол, тоже признанный поэт) все-таки и «звезда с звездою говорит», и «в небесах я вижу Бога...».
Да еще этот Майк, псевдопоэт! С его многоречивостью, такой неприятно холодной и столь же неприятно верной! Очень уж точно обозначил он два возможных для нее пути: или поселиться у какого-нибудь «полюбовника» и зарабатывать где угодно достаточно большие деньги, или идти на какой-нибудь завод, где еще «иногородним предоставляется общежитие», на необременительную профессию вроде кладовщицы или дворничихи — а что, по часу перед каждой сменой шваброй помахала, а оставшееся время сиди, если карману угодно, в том же ларьке!
Что-то надо было выбирать. Что? О, и здесь проблем не меньше! Первый путь, предложенный ей циничным Майком, в «полюбовницы» (он, правда, не имел в виду себя, Ната даже чувствовала, что ее задевает холодность этого парня, пусть и сам он был ей не особенно приятен!), — абсолютно не годился Наташке. Она еще продолжала надеяться завоевать, отвоевать у родителей своего Олежку. Но тем не менее попросила Майка не выдавать ее присутствия в его квартире. А Олег звонил, искал. Но — вот, не нашел! Расплата за малодушие? Хотя кто ее знает, эту мужскую дружбу! Вполне мог этот Майк шепнуть старинному другу втихаря: «У меня, старик, не волнуйся, у меня твоя ненаглядная-безоглядная, только сейчас к ней лучше или не лезть, или прямо в загс весть!»
Как позже выяснилось, именно так и случилось. Ведь все-таки старый друг — это одно, а новый, которого и знаешь-то без году неделя, пусть и без вины обиженный, — совсем другое. К тому же конфликтовать или лукавить с друзьями из-за их подруг было не в характере Майка. «Поэтом, может, он не был, зато был циником изрядным». И сам для себя выработал определенный моральный кодекс, который позволял ему позвонить другу и напрямик сказать: «Слушай, тут твоя ласточка чуть ли не на шею мне кидается, что будем делать? Я в принципе не против, но если тебе неприятно... Тогда я ее отшиваю в грубой форме. Что?! И ты тоже? Тогда, может, сделаем проще, поделим ее на время?»
Тогда этих этических тонкостей души поэта Наташка и не могла знать. Но кое о чем догадалась по тому пестрому контингенту, который чуть ли не каждый вечер из трех, проведенных ею у Майка, собирался у него в комнате. Кто там только не бывал! Поэты, грязные и взлохмаченные, в рваных джинсах, поэты, манерно нюхающие невесть откуда взявшиеся у них в руках розы, боевики-баркашовцы, тихие православные мальчики, каждый свободный день бесплатно работавшие на реконструкции храмов, отвратительно пьяные девицы, нередко — с изукрашенными фонарями физиономиями; почти одновременно с ними появлялись и холеные, грациозные девочки в безукоризненных платьях из лучших магазинов и тем минимумом косметики на казавшихся аристократическими лицах, который выдавал как состоятельность, так и утонченный вкус.
Короче, «все промелькнули тут!». И самое странное, все находили общий язык: возвышенные создания («Манекенщицы, наверное, или фотомодели!» — думала Наташка) могли запросто пить дешевый портвейн с какой-нибудь подобранной одним из гостей («Чисто по жалости, ёлы-моталы!») подзаборной пьянчужкой, которая выражалась порой крепче, чем могла бы изобрести за всю свою жизнь ее случайная собутыльница, а могли, манерно потягивая длиннющие беломорины с анашой, томно вставлять глубокомысленные замечания в беседы поэтов. Боец Баркашова с богородичной эмблемой-звездой на рукаве легко мог беседовать с кем-либо из «монашков» о теософии, а кто-нибудь из хронических, казалось бы, пьяниц вдруг отбрасывал банку из-под водки и разражался такой лекцией, скажем, о «любви, невозможной без ненависти», ссылаясь при этом на Дионисия Ареопагита и дословно цитируя Климента Александрийского или Стобея, что все надолго замолкали... и после такой речи никто из «мудрых комнаты сей» (а среди них были и выпускники философского факультета, и семинаристы) не мог найти ни слова возражения.